Юрий Щекочихин. Рабы ГБ

 
      ---------------------------------------------------------------
     Изд.: Ю.П. Щекочихин. Рабы ГБ. XX век. Религия предательства. - Самара.
     Российский  Фонд правовой и социальной защиты журналистов, Изд.дом "Федоров", 1999 г.
     ---------------------------------------------------------------
 
 
     Я не думал о посвящении.
     Оно  пришло само  в хмурое  зимнее  утро в  траурном  зале  Центральной
клинической  больницы,  когда  навсегда  прощался  с  Владимиром  Ивановичем
Олейником, судьей Конституционного суда. Мы были знакомы.  Мы  дружили почти
20 лет. Я многому от него научился. Его памяти.
 

Вместо вступления. ЗОНА В ТЕНЯХ И ЛИЦАХ

 
     Когда  я объясняю, как проехать ко мне в Переделкино,  то обычно говорю
так:
     "Вы едете по Кутузовскому, потом по Можайскому шоссе,  видите указатель
"Зона отдыха "Переделкино" - и налево".
     Я настолько привык к этой фразе - гости приезжают довольно часто, - что
сам  уже не вдумываюсь  в ее смысл. Точно так же, как в словосочетание "Зона
отдыха".
     Зона? Отдыха?
     Как-то  раз я  услышал классный рассказ одного старого эмвэдешника: "Ты
знаешь, почему  здание МГУ на Ленинских  горах разделено на  "зону А", "зону
Б",  "зону  В"? Университет  же строили  зеки,  на том  месте  была  зона...
Университет построили, а названия, как водится, сменить позабыли".
     Господи, мы все еще в зоне.
     Мы - в "режиме":  "режим работы", "режим  приема"...  Сколько еще таких
словосочетаний? Ну, вспомните?
 
     Я  чувствую  себя  сыном  XX  века.  Хотел  бы чувствовать  себя  сыном
Девятнадцатого. Не получается. Или  получается изредка. Последнее  время все
реже и реже.
     Это - первое вступление к этой книге.
     Сейчас - второе.
 
     А МОЖЕТ, ЭТО БОГ НАКАЗАЛ НАС ВСЕХ, ЖИВУЩИХ В ЭТОЙ СТРАНЕ И В ЭТОМ ВЕКЕ,
ДОКАЗЫВАЯ  ТЕМ  САМЫМ СВОЕ СУЩЕСТВОВАНИЕ?  ИЛИ НАОБОРОТ?  ПОСЛАЛ  ИСПЫТАНИЕ,
ВЫЙДЯ ИЗ КОТОРОГО - ПУСТЬ НЕ МЫ, ПУСТЬ НАШИ ДЕТИ, - НИКОГДА НЕ ПОВТОРЯТ ЭТОТ
СТРАШНЫЙ ПУТЬ?
     Я не знаю, откуда взялись во мне эти  слова. Я не умею верить в Бога, и
потому  у меня  не может  быть  к  нему никаких  претензий.  Да  и надежд, в
принципе, я на него не возлагаю. По той же причине.
     Но слова эти родились, вылупились, как птицы из гнезда, возникли где-то
в  глубине  сознания, на  дне  души - там, куда и заглядывать страшно, как в
пропасть, перед которой остановился, замерев от восторга и страха.
     ЧТО ЖЕ ТАКОЕ ПРОИЗОШЛО В XX ВЕКЕ? Коричневая чума. Красная чума. Просто
чума.  Чума, рак, СПИД. Война,  еще война.  Еще множество войн. Облако-гриб.
Мир на краю пропасти.
     Что произошло с человеком? Жил-был человек.
     Однажды другой человек, которого он считал своим учеником, его предал.
     Уже тысячелетия человечество размышляет над сущностью поступка Иуды.
     В XX веке предательство стало неосуждаемым.  О нем перестали размышлять
и считать его пороком, которого надо стыдиться.
     XX век  превратил миллионы  и  миллионы  неплохих, в сущности,  людей в
предателей. Сначала объявив предательство доблестью, потом - государственной
необходимостью,  потом - возведя  его в систему, потом -  сделав эту систему
настолько же естественной, насколько естественны человеческие потребности.
     Научно-технический прогресс - любимое детище нашего столетия - поставил
производство иуд на конвейер.
     Так было не только в России. В  Германии - при Гитлере. В  Португалии -
при  Салазаре.  В Чили - при  Пиночете. Во всех странах, которые  назывались
социалистическими. Можно еще перечислять и перечислять.
     Но меня, естественно, интересуют моя страна и мои соотечественники.
     Однажды я обратился через газету,  в которой тогда работал, к секретным
агентам  КГБ,  к "стукачам", как их  у нас называют, с предложением снять  с
души камень. Если, конечно, этот камень давит на сердце.
     Я  и сам не ожидал, что уже спустя день  в дверь моей комнаты раздастся
осторожный стук и человек скажет мне: "Я тот, к которому вы обращались..." А
еще  через неделю  на мой  стол лягут  первые  письма, на  конвертах которых
стояло слово "Исповедь". Так рождалась эта книга.
     Далеко  не все бывшие  секретные агенты работали на спецслужбы - от ВЧК
до  ФСК  -  по идейным  или  каким-либо другим  объяснимым причинам.  Страну
опутала  липкая  паутина  предательства, но зачастую  она  создавалась ценой
трагедий и  разрушения личности. Даже самые самодовольные стукачи, не говоря
уже  о  миллионах  вынужденных иуд,  были  продуктами  Системы, были  РАБАМИ
госбезопасности.
     Я попытался дать им слово. Для того,  чтобы кто-то  показался, кто-то -
объяснился,  кто-то - а были и такие - в лицо мне бросил: я прав, для защиты
Родины все методы годны.
     Бог им  судья. Но, может быть,  поэтому,  отступая от темы, вспомнил  в
этой книге и о других людях. Не ставших рабами.
     О тех,  кого  Система  не  сломила, кто не  поддался  всеобщей  религии
предательства. Пусть их  было в тысячи, в десятки тысяч  раз меньше, но  они
были. И это они позже возглавили восстание против Системы.
     Из  истории  не  выбросить  страниц.  Мы  выросли  в Зоне  со всеми  ее
законами.
     "Зона в  тенях  и  лицах"... Таким могло  быть еще  одно название  этой
книги.
 

Часть первая. ВРЕМЯ и ЛЮДИ

 
 
     Трудно  сегодня, с высоты наших лет  и нынешних взглядов, понять, как и
почему поступок Павлика Морозова был возведен в подвиг. Я еще остановлюсь на
этом - на воинствующей  антиморали, подмявшей под себя всех и все, но сейчас
хочу сказать вот о чем. Осуждать легко. Мы можем с гневом отвергать причины,
толкнувшие  на  предательство тех, кто  стал  сексотами  и  стукачами  из-за
другого, сложившегося уже менталитета  души, - и  в этом, наверное, огромная
заслуга последнего времени.
     Но  давайте не  будем  забывать,  что творилось многие  десятилетия  за
"железным     занавесом".     Понятия-перевертыши,     поступки-перевертыши,
люди-перевертыши... Страх перед Системой, жернова которой перемололи десятки
миллионов, желание выжить...
     Я не оправдываю  своих  корреспондентов.  Просто напоминаю  о том,  что
неизвестно,  как  бы  мы  сами  в  те  годы  сумели   противостоять  религии
предательства.
 
 
     ПЕРВОЕ ПРИЧАСТИЕ
 
     Кажется, было лето... Да, лето.
     Помню  открытое  окно  и  мягкий  шум  Цветного  бульвара,  заполнявший
крошечную комнату,  которую  мы делили с Heлей, Лидой  и  Юрой.  У  меня был
собственный  журнальный  столик,  у  Нели  и Лиды по столу,  а у Юры  - свой
стул...
     Раньше в  этой комнате сидела одна Неля, и мы,  поочередно перебравшись
из  "Комсомольской  правды",  превратили,  как  после  революции,  отдельную
квартиру - в коммунальную. На  четвертом этаже старого  здания "Литературной
газеты".
     Шел 1980 год, когда уже все понимали и не стесняясь в очереди, в метро,
чуть ли не на профсоюзных собраниях рассказывали все новые  и новые анекдоты
про  престарелого  лидера. Вспомнил один:  "Товарищи, - обращается Брежнев к
членам Политбюро. -  Предлагаю обсудить поведение товарища  Пельше. Вчера он
опять украл у меня двенадцать оловянных солдатиков..."
     Смех  стоял  над  страной,  и, наверное, этим смехом,  новыми  и новыми
анекдотами  про   выживающего  из   ума  лидера,  казалось,  обреченного  на
бессмертие,   каждый   из    нас   пытался   отгородиться    от    ужасающей
действительности, в  которой не оловянными - живыми солдатиками играли вожди
в  Афганистане,  а  в  Горьком (помните:  "Знаете,  как  переименовали город
Горький?  В город Сладкий!")  томился изгнанием академик  Сахаров,  и другие
академики,  полковники,  композиторы,  официально  "выдающиеся"  писатели  и
неведомые швеи-мотористки клеймили его позором с газетных страниц...
     Да...  Так  вот  об  одном  летнем  дне  1980  года. Точнее,  об  одном
телефонном  звонке,  из-за  которого  этот  день  остался  в  памяти,  а  не
растворился в других пролетевших днях.
     -  Юрий? - услышал я  в  телефонной трубке  вкрадчивый  (как мне  тогда
показалось) мужской голос.
     - С вами говорит Алексей Иванович...
     - Какой Алексей Иванович?
     -  Алексей  Иванович.  Из  Комитета   государственной  безопасности!  -
почему-то радостно  сообщил мне телефонный незнакомец. И поспешно добавил: -
Нам, Юрий, надо будет с вами встретиться.
     - Ну, приходите... Я - на работе, - без особой радости сказал я.
     - Да что вы, Юрий! У вас же там люди! Нет, на работе никак невозможно!
     -  Так  что,  мне,  что ли, к  вам  на  Лубянку  идти?!  Тогда  давайте
присылайте повестку. И вообще, откуда я знаю, кто мне звонит на самом деле!
     - Да я вправду из КГБ! Что вы, право... - в его голосе появилась обида.
- Можете записать мой телефон и сами мне позвоните!  - И мне был продиктован
телефон, номер которого начинался с их характерных 224.
     Я  ответил,  что  никуда звонить не  буду и  приходить  тоже  никуда не
собираюсь, и что если я нужен КГБ, то пускай он сам ко мне и приходит.
     -  Да  это  очень  важно,  важно...  Ну  как  вы  не  понимаете!..  Это
действительно важно! - заверещал Алексей Иванович.
     - Нет, - отрезал я, придав  голосу необходимую твердость. - Я никуда не
пойду!
     - Ох, Юрий, Юрий...  -  вздохнул расстроено  Алексей Иванович (а может,
Иван Алексеевич, а  может, вообще какой-нибудь Фаддей Булгаринович? А может,
и не из КГБ?) - Пойду докладывать руководству.
     - Докладывайте! - Я резко положил трубку
     - Что им нужно? Их интересую я? Или хотят что-то узнать о моих друзьях?
Что  за спешка? Может,  подумал, это  связано  с последней  командировкой  в
Узбекистан  и опубликованной мною статьей о мафии? Или - просто так, поближе
познакомиться?
     Об этом, помню, я  думал, прервав разговор с неожиданным и таинственным
Алексеем Ивановичем.
     И, конечно,  тут  же  вспомнил  свою  первую встречу  с  представителем
организации,  собственный интерес к  которой, наверное, равнялся интересу ее
ко мне и моим друзьям.
     Да, это  было еще  лет за десять до  этого  звонка.  Я  работал тогда в
"Московском  комсомольце" и  переживал  то  счастливое  время  журналистской
юности, жгучего любопытства  к  миру  и счастье  встреч с  новыми  и  новыми
людьми, которое, как я позже понял, повторить уже невозможно.
     Однажды вечером  мы пошли бродить по  улицам. Помню, нас было  четверо.
Девушка,   которую  тогда  любил,   -   или   казалось,   что   любил.   Наш
фотокорреспондент  Игорь Агафонов - потом, через много лет, умерший  от рака
горла, и тихий, нежный журналист Олег Калинцев, всю жизнь создававший устный
роман "В  стране дураков".    этой  его  стране было  два правителя:  Иван
Грузный и  Иван Грязный, - а  в  картинной  галерее  висела главная картина:
"Иван Грузный зачинает своего сына").
     Мне было двадцать лет, девушке, наверное, столько же, а Игорю и Олегу -
лет по сорок, как мне сейчас, но называл я их на "ты" - Игорь, Олег, так как
еще только-только придя  в газету семнадцатилетним и отправившись на одно из
своих первых заданий вместе с фотокорреспондентом, по возрасту годящимся мне
в отцы,  услышал  в  ответ на мой вопрос,  как  его  называть  по  отчеству,
наставительное: "Запомни, старик, у журналистов нет отчеств".
     Итак, мы вышли на Чистые пруды, дошли до  Покровки, где в прежнее время
был  винный  подвал, в который  вели три  ступеньки,  истоптанные  башмаками
многих  поколений  журналистов  расположенного  рядом  газетного  комбината,
свернули на улицу Богдана Хмельницкого и оказались в шашлычной на углу.
     Вот еще объявление в стране дураков: "Меняю одну  военную тайну  на две
государственные", - сказал Олег, и мы все громко рассмеялись.
     Потом вспомнили, что на днях наш приятель-поэт пришел ночью в  приемную
КГБ (естественно,  пьяный) и предложил вниманию дежурного гимн,  который  он
сочинил. Там были такие слова:
 
     Идут вперед колонны наши быстрые,
     И конница бежит издалека,
     На площади железного Дзержинского работает полночное Чека...
 
     А припев в гимне был таким:
 
     Мы чекисты, руки наши чисты...
 
     Мы  громко разговаривали,  еще громче  смеялись,  и больше,  чем  вино,
пьянило меня и присутствие рядом девушки  (мне  и вправду казалось, что я ее
любил), и  сидящие рядом два старших товарища  по счастливой  тогда газетной
жизни. И  я  скорее  почувствовал, чем  заметил двоих, сидящих  за  соседним
столиком. Слишком недобро и напряженно смотрели они на нас, и я, обернувшись
на этот взгляд, увидел, как старший - седой, с  бульдожьей челюстью - что-то
сказал своему молодому спутнику и с пьяной ухмылкой уставился на Олега.
     И  что  ответил дежурный  по  КГБ?  Он ему  ответил: "Товарищ  поэт! ЧК
работает не только ночью, но и днем. Советую вам для начала проспаться"... -
Олег заканчивал свой рассказ, когда  над нашим столиком вырос седоволосый, с
тяжелой челюстью.
     Повторяю, Олег Калинцев  был человеком  кротким и  нежным,  ненавидящим
всякие скандалы и потому, наверное, часто нарывающимся на них.
     - Па-азвольте  ваши документы, -  хулигански растягивая  слова,  сказал
седоволосый, наклонившись над Олегом.
     - Сядьте на место, - помнится, грубо оборвал я его.
     - А тебя, щенок, не спрашивают! - огрызнулся незваный гость и повторил:
- Па-азвольте документы...
     Тут поднялся Игорь, что-то еще сказал я, потом тот, второй,  подскочил,
стал оттягивать своего  приятеля за руку, приговаривая: "Мы на улице с ними,
на улице...".
     В общем, вечер был безнадежно  испорчен.  Мы встали и пошли к выходу, и
я, помню, думал только об одном: если сейчас начнется драка, то где? Прямо в
шашлычной? Возле гардероба на глазах у швейцара? На улице? Если в кафе или в
вестибюле, то  тут же прискачет милиция и скорее всего возьмут нас, так  как
милиция  - а это уже всем было  известно  - журналистов  не любит. А если на
улице, то можно будет быстро помахаться и тут же удрать, пока милиция еще не
подоспела. Но если будет драка, то  куда девать девушку? Еще я думал о  том,
почему они пристали именно к  Олегу,  и о том, что же это  за люди,  и еще о
всякой всячине, которая приходит в голову в такие минуты.
     Они   нас  ждали  в  вестибюле  около  гардероба.  Тот,  с   бульдожьей
физиономией, встал на пути  у  Олега и, помахивая красной книжечкой, властно
сказал:
     - Ну, ты... Давай-ка документы!
     -   Ладно-ладно...   Дай  пройти...  -  Я  попытался  оттеснить  плечом
седоволосого, и вдруг услышал за спиной тихий голос:
     Лучше уж мне предъявите документы...
     Я обернулся. Парень - почти мой ровесник - вытаскивал красную книжечку.
Сколько же их за один вечер! И мне:
     - Комитет государственной безопасности. Документы, пожалуйста!..
     - Ага,  вот, вот...  - завопил  спутник седоволосого. - Так их,  так...
Поговорите мне еще! Ух ты, гнида! - Он помахал кулаком перед лицом Олега...
     - Тихо, товарищи, тихо... Разберемся, - негромко сказал парень. И опять
обратился ко мне: - Документы есть при себе?
     Я  посмотрел  на  парня  и  неожиданно  понял,  что  сейчас  все  будет
нормально,  что  есть  одно соединяющее  нас с ним: возраст.  Тот  юношеский
возраст, который делал нас сильнее  и седовласого,  с бульдожьей челюстью, и
моих старших коллег журналистов.
     - Парень, - заговорил я быстро, - что эти к нам прицепились?! Из газеты
мы... Вот, смотри... - Я протянул  ему свое редакционное удостоверение. - Ты
посмотри, они же еле на ногах стоят...
     Парень  взглянул мне в лицо,  потом - в удостоверение, потом  снова  на
меня,  профессионально  сличая лицо с  фотографией.  Затем,  повернувшись  к
старому бульдогу, спросил:
     - А ваши документы?..
     - Мы из  МВД,  парень, из  МВД... Ты  вовремя подошел... Они  там такое
болтали!..
     Только тут я вспомнил, с чего же  все началось... Да нет, не просто так
они  пристали  к Олегу. Все было куда интереснее. Тот, седовласый, предложил
своему приятелю выпить  за Сталина. И когда они  чокались, Калинцев прыснул.
Тихо  прыснул,  я сказал  бы, кротко...  Но они это заметили. Да,  вспомнил,
началось все с этой усмешки Олега...
     -  Ладно-ладно...   Давайте   расходитесь,  товарищи.  -  И,  как   мне
показалось, парень из КГБ весело подмигнул мне.
     Что было потом... Потом мы двинулись по улице... Шел снег... Улицы были
в  мерзком состоянии, хотя не  в таком,  как сейчас, конечно... Был снег, но
тепло... Я не заметил, как исчез Игорь... Потом, помню, шепнул Олегу: "Давай
в  подворотню..." Потом  на остановке толкнул  девушку  в дверь  подошедшего
троллейбуса, шепнув: "Быстро! Ночью позвоню..."
     И  мы  шли  уже  вдвоем  с  тем  парнем,  который  все больше  и больше
становился  мне  симпатичным,  а сзади,  не отставая  от нас  ни на  шаг,  -
бульдожелицый со своим  спутником,  ругаясь уже не  только на меня,  но и на
моего спутника...
     - Я узнаю, кто  у тебя начальник...  Я  завтра позвоню!..  Работать  не
умеете!.. Мышей не ловите... - что-то вроде этого бормотал старший.
     А  парень,  не оборачиваясь  и, как казалось  мне,  не обращая  на  них
внимания, тихо говорил мне:
     Во менты! Ну, дают! Нажрались и дают, скажи, а?..
     Я помню счастье от самого движения,  которое охватило меня тогда...  Мы
шли по Богдана Хмельницкого,  потом -  по  Чернышевке,  не видя дороги,  и я
думал, как ловко все устроилось, как чертовски незаметно исчез в  подворотне
Олег, как вовремя подошел троллейбус, как весело я буду рассказывать об этом
происшествии завтра своим друзьям, и какой замечательный парень этот чекист,
что сразу все понял, оценил, сообразил, кто они, а кто мы...
     Потом, помню, молодой товарищ седоволосого обогнал нас, побежал куда-то
в сторону, и вдруг перед нами возник сержант в шубе и с кобурой.
     - Эти, эти... - показывал молодой пальцем на нас.
     - Документы, - сержант загородил нам дорогу.
     И вдруг сзади - тихий и спокойный голос:
     - Мне, пожалуйста, документы. Комитет государственной безопасности...
     Человек  в  пыжиковой  шапке,  уже  в  возрасте,   цепко  ощупывал  нас
глазами...
     -  О... Здравствуйте... -  обрадовано  воскликнул мой  новый  знакомец,
отвел в сторону своего коллегу и что-то зашептал ему в ухо...
     Я стоял,  слушая переругивание  двух  эмвэдешников,  рядом как памятник
невозмутимо возвышался сержант, и от обилия красных книжечек, увиденных мною
на протяжении короткого вечера, кружилась  голова. Да сколько же их на одной
улице, на маленьком пятачке Москвы? Что же за махина такая в стране, что шаг
ступишь  - непременно наткнешься  на чей-нибудь  подозрительный взгляд?  Они
что, нас охраняют или от нас охраняют? Сколько же денег  ухлопывается на эту
ерунду?
     Может  быть, и  об этом  я думал  в те минуты,  впервые  в  своей жизни
столкнувшись с  представителями таинственной конторы? Может  быть, юношеское
воображение  толкало меня  тогда к другому -  к образу государства, которое,
как в  клетку, заключено в громадины домов на площади Дзержинского? Не знаю,
не помню...
     Скорее  всего,  я  начал  задумываться  об  этом позднее  и  при других
обстоятельствах.  Тогда же, помню, я просто радовался  такому замечательному
приключению.
     Мой новый  знакомый  отлетел от  своего  коллеги  в  пыжиковой шапке  и
несильно подтолкнул меня:
     - Ноги!.. Быстро!..
     И  мы  пошли...  Какой-то  подъезд...  "Видишь,  здесь  черный  ход..."
Какая-то арка... "Проходной двор - запоминай..." Какой-то переулок... "Прямо
- Солянка, но нам туда не надо..."
     Быстро  мелькали узкие  переулки... Иногда мой знакомец останавливался,
нагибался,  будто  завязывая шнурок:  "Вот, запоминай...  Делай  так,  чтобы
убедиться, что нет слежки..." Иногда останавливался возле телефонной  будки:
"И телефон в таких случаях тоже помогает..." Иногда делал вид,  что мы ловим
такси: "Запомни, никогда не садись в первую машину..."
     Меня же в тот  момент  охватило  веселье.  О, черт, как  здорово! Какой
парень!.. И я уже представлял себе, как познакомлю  его со своими друзьями и
как  в  каких-нибудь переделках  он прибежит  на  помощь...  А потом  парень
остановился:
     - Ну, хватит, урок окончен...
     И вдруг что-то новое появилось в  его глазах. Я даже сначала не  понял,
что именно. А он деловито спросил:
     -  Как,  ты  говоришь,  фамилия Олега, что с  тобой  сидел?..  А  того,
второго?  А девушка, она что - работает или  учится?.. Он вытащил из кармана
маленький блокнотик и ручку
     - Да зачем это тебе? - удивленно спросил я.
     - Ну, давай, давай... Как его фамилия? Он же Олег? Да, Олег?
     - Ты что? Зачем?
     - Да служба у меня такая, понимаешь, старик, служба...
     Я  уже не  помню, как  мы  расстались.  Наверное, как пишут  в романах,
холодно.  Но  хорошо  помню  отчаяние, охватившее  меня  тогда. Будто как  в
детстве:  подарили паровоз, а потом отняли, сказав, что эта игрушка - совсем
для другого  мальчика... Ведь самое  ценное в юности - это радость узнавания
новых людей, счастье от того, что ты не одинок и что рядом, только оглянись,
сотни людей, которые точно такие же, как  и ты  сам, и что самой судьбой вам
предназначено  совершить  -  да, всем  вместе! - прекрасные  и  удивительные
поступки!
     И вдруг... Это не он, а его служба ласково улыбается тебе. Это не он, а
звездочки на его невидимых погонах, внимательно всматриваются в твои глаза и
вслушиваются в твои мысли.
     Где сейчас тот  парень? Кто  он сегодня, если прошел сквозь  всю череду
переименований своей  организации? Майор? Полковник?  А может  быть,  уже  и
генерал? Вспоминает ли он встречу с наивным юношей-журналистом?
     Я-то его хорошо помню и, в принципе, благодарен ему за урок, который он
мне тогда преподал. Хотя в то мгновенье мне было, помню,  горько и стыдно, и
я  с  ужасом вспоминал,  не  сказал ли  я  ему что-нибудь  такое, что  могло
навредить моим друзьям...
     И вот спустя десять лет я тупо смотрел на телефон, размышляя, что же от
меня   понадобилось  этому  странному  Алексею   Ивановичу  и  его  странной
организации.
     И тут телефон зазвонил вновь.
     Казалось, что Алексей Иванович только-только взбежал вверх по лестнице,
- таким прерывающимся, с одышкой был его голос:
     -  Нет, Юрий...  Никак  невозможно... Я  только что  от  руководства...
Нет...  Только  сегодня... Вопрос  очень  срочный...  Чрезвычайно срочный...
Никак нельзя у вас в редакции... Поймите же, к вам  люди заходят... А вопрос
не терпит отлагательства...
     Да что за вопрос-то такой?! Касается меня лично, как  Юрия, то есть как
просто человека, или как журналиста, представляющего "Литературную газету"?
     - И так  и  так, Юрий, и так и так... Очень, очень нужно увидеться... И
руководство...
     -  Черт с вами! - решительно заявил я, сам порадовавшись тому, как  это
сказал. -  Только  моя страсть  к приключениям  заставляет  меня идти на эту
встречу!
     - Вот и чудесненько, вот и чудесненько, - возликовал Алексей Иванович.
     Где? Когда?
     Любая гостиница на выбор: "Россия", "Берлин", "Будапешт"... Я прикинул,
что ближе от редакции.
     - Ладно, "Будапешт"...
     - Через полчаса я вас жду.
     - Да как я вас узнаю-то? - спросил я.
     - Не  беспокойтесь... Мы вас  узнаем, узнаем... -  радостно проворковал
таинственный незнакомец.
     Я вышел в коридор и увидел Юру Роста, выходящего из фотолаборатории.
     - Юра, - попросил  я его, - подстрахуй,  пожалуйста... Может быть, меня
хотят растворить в ванне? - И рассказал о надоедливом Алексее Ивановиче, так
страстно жаждущем свидания со мной.
     До "Будапешта"  мы домчались в считанные минуты.  Рост остановил машину
недалеко от гостиницы и  сказал, что посмотрит на этого человека ("Ты только
попроси  его сразу же  предъявить  документы") и  дальше  будет  действовать
смотря  по  обстоятельствам:  или подождет меня  у  входа,  или  вернется  в
редакцию.
     - Но  учти...  Растворение в ванне -  процесс болезненный,  -  кажется,
пошутил  на прощание  Юрий.  И  я отправился на встречу,  которую,  учитывая
необычность ее проведения, вполне можно было назвать конспиративной.
     Теперь такой вопрос... Вспоминаю, испытывал ли я тогда страх?
     Не очень-то просто на него ответить, особенно сейчас, задним числом.
     Вообще-то у меня  не так давно появилась теория, согласно которой жизнь
- это преодоление  детских  страхов.  Сейчас, допустим,  у меня, кажется, не
осталось  никаких  страхов  (имею, естественно,  в виду страхи, испытываемые
человеком  по отношению  к самому себе,  а не за  детей или  друзей). Кроме,
может быть, одного - перед кабинетом  зубного  врача. Правда, по этой теории
получается,  что  к смерти человек подходит с таким счастьем бесстрашия, что
вместо  похоронного марша должен звучать марш из  "Веселых ребят".  Но это я
сейчас так думаю, когда самому за сорок, а на улице уже девяностые.
     А каким я был тогда, в  восьмидесятом? Ведь не только я был иным,  но и
КГБ  еще   оставался   могущественной  и  очень  серьезной  организацией.  И
относились к секретным службам не так, как сегодня.
     Нет, точно помню, что  я не  испытывал страха, делая несколько шагов по
направлению к  гостинице. Но объясняю это только  лишь одним:  я  уже привык
тогда себя чувствовать более-менее под защитой газеты. И второе. С годами мы
выработали  в  себе ироническое отношение  к  КГБ, несмотря на  то,  что все
больше и больше убеждались во всемогуществе этой тайной организации, спрутом
опутавшей страну
     В юности мы с особым гусарским шиком распевали песню Вадима Черняка про
Васю Чурина:
 
     Дни январские белы, негорячи,
     Вот опять не тает снег на мостовой,
     Очень мерзнут на бульварах стукачи,
     Мой приятель Вася Чурин чуть живой...
 
     Вадим  всегда  утверждал,  что  Чурин   -  реальный  человек,  что  они
познакомились в шашлычной на Богдана  Хмельницкого (той  самой, кстати), что
по пьяному застолью  Вася раскрыл  свою страшную  тайну  и после этого ловил
Вадима на  улицах и  настойчиво  зазывал  выпить.  Поэтому Черняку  пришлось
написать еще три песни про Васю Чурина и в последней почему-то отправить его
в  ссылку в  город Гусь-Хрустальный, где (как пелось в песне), "нет ни гуся,
ни хрусталя"...
     Итак, страха  я,  скорее всего, тогда  не испытывал.  Но был... Как  бы
точнее сказать... Ну, в состоянии нервного ожидания. Да сами  посудите! Ни с
того ни с сего... Звонок... Спешка...
     Свидание в гостинице... Черт знает что!
     - А вот  и Алексеи Иванович! -  тут же определил я,  заметив  человека,
который радостно заулыбался при виде  меня. Лет сорок, лицо, не различимое в
толпе... Клерк клерком...
     -  Вот   замечательно,  Юрий,  вот  замечательно...  И   чтобы  вы   не
волновались... - и он открыл удостоверение, разделенное, как я помню, внутри
на три разноцветных полосы.
     Ага, правильно... Алексей Иванович... КГБ... Майор... О, майор!..
     Я,  помню,  долго  рассматривал  удостоверение - больше для Юрия Роста,
который из "Жигулей" наблюдал за нашей встречей. А потом спросил:
     - Ну и где же будем разговаривать?
     - Вот, пожалуйста. - Он гостеприимно распахнул двери гостиницы.
     А дальше произошла замечательная сцена.
     Дело  в том, что  из всех врагов, которые у  меня есть, на первом месте
стоят швейцары. Сколько я себя помню, они меня  никогда никуда не пускают, а
если и пускают, то долго подозрительно смотрят вслед. Я знаю,  что не умею с
ними  разговаривать,  и  у меня, как  ни  стараюсь,  никогда  не  получается
пронести  себя  мимо них как  важный  государственный  груз,  не  подлежащий
таможенному досмотру.
     Вот и  тогда,  как только  майор,  пропуская меня вперед,  открыл дверь
гостиницы, наперерез мне бросился швейцар:
     - Вы куда! Куда!..
     - Товарищ со мной, - тихо произнес Алексей Иванович.
     - А вы сами  кто такой! - вдруг заартачился швейцар, перегораживая путь
уже майору в штатском.
     - Я, честно, с некоторым злорадством  наблюдал эту  сцену, но  в то  же
время с  интересом  ждал, как  же  выйдет из  создавшегося положения Алексей
Иванович, и не пригодится ли этот опыт впоследствии мне самому.
     Майор злобно бросил швейцару:
     - Дайте пройти! Уберите руки!
     -  Что значит,  уберите  руки! - взорвался  швейцар. -  Визитку!  Тогда
майор,  бросив  на меня  извиняющийся взгляд,  подошел вплотную к швейцару и
шепнул  несколько заветных слов.  Которые,  правда,  бдительного  стража  не
испугали, потом что, пропуская майора, он недовольно буркнул:
     - Так бы сразу и сказали! - И уже мне: - А вы куда?
     - Да  со мной товарищ, со мной... - бросил  ему майор  и,  уже когда мы
миновали вход, выругался: - Вот болван... Бывают же такие болваны!
     И, когда мы уже поднимались по лестнице, вдруг добавил:
     - Я этих швейцаров, если откровенно - то просто ненавижу, - чем тут же,
естественно, вызвал во мне чуть ли не братскую симпатию.
     Мы,  помню, шли какими-то переходами,  поднимались по  лестнице,  потом
снова опускались.
     - Я, Алексей Иванович, вот так вот еще ни разу ни с  кем не встречался,
- сказал я ему. - Чтобы так! Тайно. В гостинице.
     - Неужели первый раз? Да не может быть! - как показалось мне,  искренне
удивился майор.
     - И вообще, - добавил я, - с вашими никогда и не встречался. Я больше с
милицией.
     - Да не может быть! Неужели  впервые?! - снова удивился он, видимо,  не
поверив.
     Наконец, мы остановились у  дверей какого-то  номера, и майор без стука
вошел. Навстречу поднялся полный пожилой человек, званием, судя по возрасту,
уже давно не майор.
     Вот и Юрий... а это...  - И Алексей  Иванович скороговоркой  назвал мне
какое-то имя-отчество, которое я так и не смог разобрать.
     - У нас здесь  товарищ живет... - кивнул старший на  девственно  чистую
комнату. - Но сейчас он по Москве гуляет, осматривает достопримечательности,
вот мы и воспользовались его номером.
     Солгав, он не покраснел.
     Ну, а  дальше... Дальше - самое трудное для меня: пересказать разговор,
состоящий из междометий и ничего не значащих вопросов.
     Помню, с порога я сказал:
     - Когда я шел к вам, то все время думал, какая из иностранных  разведок
меня завербовала?..
     На что тут же последовал ответ: да что вы! да как вы могли подумать!
     Дальше меня спросили:
     -  Ну,  как ваша  жизнь? - И  когда я ответил, что  жизнь как жизнь, то
последовал следующий вопрос: - Ну а вообще?.. Я, естественно, ответил, что и
"вообще" ничего. Потом: "Как  дома?  Как  на работе? Трудно поднимать острые
темы?" И прочая ерунда.
     Примерно в  эти годы  замечательный  детский писатель Эдуард  Успенский
написал  в  КГБ  письмо,  в котором  обвинил генерала  Абрамова,  тогдашнего
руководителя пятого, идеологического,  управления  в  покрывательстве всяких
темных делишек одного из писательских генералов. Когда Эдика вызвали  в КГБ,
то  первым делом спросили, как у него со  здоровьем.    здесь у  вас  что,
поликлиника?" - рассвирепел Успенский.
     Так вот.  Меня не спрашивали даже о здоровье. Меня вообще  ни о  чем не
спрашивали.  Не  называли никаких  фамилий  и от  меня  никаких  фамилий  не
требовали.
     Мы сидели и лениво разговаривали,  как случайно  встретившиеся в вагоне
поезда люди.  И  дело, как  я чувствовал,  уже шло к тому, чтобы  обменяться
мнением о погоде и  о видах на урожай, я уже начал нетерпеливо  посматривать
на часы, когда старший сделал эффектную  паузу, бросил на меня долгий взгляд
и спросил:
     - Скажите, Юрий, как вы оцениваете влияние буддизма на секции каратэ?
     - Чего? - удивился я.
     Вопрос был повторен. И  пока я объяснял, что никакого отношения не имею
ни к буддизму, ни к каратэ, что ни разу в жизни - разве что по телевизору  -
не  видел  буддистского  монаха  и  сам  каратэ  не  занимаюсь,   лица  моих
собеседников удивленно вытягивались.
     - Как же так... - растерялся Алексей Иванович. - А нам сказали, что  по
этому вопросу вы большой специалист!
     -  Так  из-за этой ерунды весь  ваш  маскарад? Эта  спешка?  Телефонные
звонки? Гостиница? Конспиративная встреча? - точно так же, помню, растерялся
и я сам...
     В ответ раздалось  что-то нечленораздельное о том,  как тяжело сейчас с
молодежью, что  информация  на нуле,  а сотрудники  - так  мне откровенно  и
сказали - в силу возраста и специфических стрижек никак не  могут проникнуть
в различные молодежные тусовки.
     - Ну, тогда я пошел... -  решительно сказал я. И уже  возле выхода меня
догнал Алексей Иванович, буквально прижав  к дверям ванной  комнаты. Понизив
голос, он выдохнул:
     - Но, Юрий, просьба. О нашей встрече - никому ни слова!
     - А уж это нет! - помню,  с  гордостью ответил я. -  Это уж  я никак не
могу.  Я не Вася с улицы, а спецкор "Литгазеты", и первым делом обязан,  - я
специально  подчеркнул  это  слово,  -  обязан  сообщить  о  нашем  контакте
руководителям редакции.
     Слово "контакт" я тоже подчеркнул.
     - Ну зачем же, Юрий...
     С этим мы и расстались.
     Я радостный  возвратился  в  редакцию  и,  увидев  в  коридоре  Аркадия
Удальцова, тогдашнего  нашего  зама главного, сказал, что  только-только  из
гостиницы "Будапешт", где состоялась такая вот идиотская беседа.
     - Здесь что-то не то... - протянул Удальцов. - Может, они хотят из тебя
сделать секретного агента?
     Потом  я рассказывал эту  историю  множество  раз:  в  командировках, в
застольях, на пляже, друзьям и даже малознакомым попутчикам в поездах.
     И все долго смеялись.
     Кстати,  майор  Алексей Иванович звонил мне  еще  дважды,  в том самом,
1980-м. Один раз он  мне почему-то радостно сообщил, что только что вернулся
из отпуска, второй -  признался,  что  очень  ему  нравится,  как я  пишу, и
попросил назвать номера газет, в которых были мои статьи.
     С тех пор он исчез...
     До сих  пор  не  могу  понять, что  же  им  было  тогда  от  меня надо?
Действительно ли их интересовала  эта ерунда про буддизм и каратэ или просто
нужен был повод для беседы?
     Как-то  я  рассказал  эту  историю  ленинградскому писателю Константину
Азадовскому  (о его судьбе еще пойдет  речь  в этой книге), который  сам  по
милости КГБ отсидел два года на Колыме.
     По мнению Кости, вот так же, как и меня, вызывали и вызывают многих, но
большинство предпочитает о  подобных  встречах не  рассказывать.  Почему? Да
потому, по его мнению, что их заставляют молчать под угрозой компрометации.
     Не знаю,  могли  ли Алексей Иванович со  своим начальником  чем-то  мне
пригрозить в том, восьмидесятом,  и потом - сделать своим осведомителем.  Не
знаю, не уверен...
     Скорее  всего,  больше  они  никогда  не приглашали  на  конспиративные
встречи по другой причине: слишком  быстро и слишком многим я  рассказал  об
этой странной встрече. Вполне возможно, они  решили, что с таким трепачом уж
лучше и не связываться.
     Не знаю,  не знаю... Им было виднее. Но вот что поразило  меня сейчас в
себе самом, когда вдруг ударился  в собственные воспоминания:  как отчетливо
сохранились в  памяти эти две встречи! Какое было время года  - помню! Какая
погода  стояла  на  улице!  Время  суток, место  встреч, с  кем  был, о  чем
разговаривали - все-все!  Даже запахи -  именно те  запахи, тех лет, - и то,
кажется, если чуть-чуть постараюсь, мгновенно почувствую.
     А  что,  эти встречи  были из числа главных в моей  жизни? Да абсолютно
нет. Больше того  - они из тех, которые и не должны остаться  в памяти. Мало
ли с кем  сводила судьба! Уж не говорю, со  сколькими чиновниками из  разных
министерств и ведомств мне  приходилось видеться. Так  сейчас хоть убей - не
вспомню,  ни  что это были за чиновники, ни о чем мы  с ними говорили и  для
чего встречались.
     А  эти встречи -  помню. А эти -  не позабыл. Я  это  к тому, что  сижу
сейчас, читаю письма-исповеди, пришедшие ко мне, и в них - то же самое!
     Зоя Федоровна  Суржина помнит,  что в  местную, свердловскую Лубянку ее
вызвали  к  15.30. А это  когда  было -  в 1951 году!  Не просто - днем и не
просто - после полудня, а именно к 15.30...
     А. С. Гуревич не забыл, что каюта, в которую  его вызвал особист, чтобы
предложить "стучать" на товарищей (он служил на корабле в пятидесятые годы),
имела номер А-40.
     Иля Анатольевна Штейн пишет, что свидания ей  назначались на Кудринской
площади  - так  в  1933 году  называлась площадь Восстания (до того,  как ее
недавно снова сделали Кудринской).
     Или уж совсем невероятный факт:
     "Мне было указано, куда ежемесячно звонить по телефону.
     Номер  этого  телефона  я  помню даже спустя  55 лет:  Некрасовская АТС
2-18-89" - это пишет агент ОГПУ Н., сейчас уже древний старик.
     Нет,  не  просто   так,  не  случайно   выхватывает   память  из  всего
накопившегося за  жизнь мусора именно  эти  мгновения. И мне тоже  -  нечего
удивленно разводить руками, а что это я помню подобную ерунду?
     Да нет, помнишь,  потому что и для тебя это  была не ерунда. Это сейчас
веселишься, а тогда, в юности, убежден, сам воспринимал эти странные встречи
куда более остро, и, конечно, тревога охватывала тогда еще не очень окрепшую
твою душу.
     А вот еще одна защитная реакция памяти.
     Из  письма в письмо  повторялось, что  те, кто вербовал, имели "цепкий,
колючий взгляд" и "вкрадчивый голос". Да и сами по себе чекисты с первого же
знакомства вызывали омерзение.
     "Странными казались  его лицо и  фигура, словно  выращивали  человека в
парнике или  накачивали  гормональными  препаратами,  отчего он  имел  щечки
младенца,  приличный  животик  и  глаза,  не  выражающие  никакого  чувства"
(молодой белорусский писатель Славомир Адамович).
     "Низкорослый...  Короткие ноги. Круглое одутловатое  лицо.  Пристальные
свинячьи глазки" (московский актер А. А. Головин).
     Еще десятки подобных портретов чекистов нашел я в исповедях!
     Да что, не было, что ли,  среди них гусаров? Не было  поэтов? Не любили
их женщины? Не было среди них рубах-парней и заводил компаний? Не пели разве
они  в  своих  компаниях  Вертинского в 30-е  или Высоцкого в 70-е?  Неужели
только  физическими уродами заполнялись коридоры больших и малых  Лубянок во
времена ЧК, ГПУ, НКВД, КГБ?..
     В другом, наверное, дело.
     В страхе перед НИМИ!
     "У меня подкосились  ноги...",  "Я похолодел...", "Ладони тут же  стали
влажными...", "Я замерла от ужаса..." - подчеркиваю фразы из писем секретных
агентов, первых попавшихся, лежащих сейчас передо мной на столе.
     Именно страх перед НИМИ превращал ИХ, людей, возможно прелестных в быту
или   замечательных  в   дружеских  компаниях,   в   монстров,   "накачанных
гормональными препаратами".
     А страх, переживаемый тобой, может иметь только такое лицо.
     Хотя бы этим оправдаться сегодня за тех, кого предал, кого продал, кому
изменил...
     Нет, зря я так написал!  Не для того, чтобы бросить в кого-то камень, я
взялся за эту книгу.
     И  те,  кто  ждал  на  конспиративных  квартирах,  и  те,  кто,  робея,
поднимался  по лестнице, чтобы прийти на  эту конспиративную  встречу, - все
были частью одной безумной машины.
     И ты сейчас, как школьник на  уроке физики,  пытаешься  понять,  почему
одно колесико приводит в движение другое, другое - третье.
     И вот уже все завертелось...
     И человек как в  метели,  которая кружит, кружит и  кружит, и  не видно
дороги, и не видно просвета.
 
     ОДИНОКИЙ ГОЛОС В ХОРЕ
     Москва. 1931 год.
     "В октябре 1931  года я поступила  в  Московский гидрометеорологический
институт.
     Где-то в первую  декаду  учебы на листке из школьной тетрадки появилось
объявление, в котором было  написано восемь фамилий, в том числе и моя. Всем
нам предлагалось зайти в  отдел кадров. Каково же было мое  изумление, когда
мне  сообщили,  что я  должна  зайти на Лубянку. Правда, в  то  время  слово
"Лубянка"  еще  не  звучало так  зловеще, как в  последующие  годы,  хотя  и
радости, конечно, не вызывало.
     Я решила, что меня будут привлекать за побег из Кемеровского рабфака, и
решилась на чистосердечное признание о побеге. Дело в том, что в 1928  году,
приехав в  Кемерово, я  поступила  на курсы  штукатуров. В том же  году  там
открылся вечерний  трехгодичный рабфак. Два года я  работала и училась, а на
третьем курсе нас  перевели  на  дневное  отделение со  стипендией в  десять
рублей.
     В  Кемерово  было  три  шахты,  кадры  шахтеров  состояли  частично  из
сезонников, которые к  началу полевых работ  разбегались, и  нас, студентов,
бросали на  прорыв. Так что мы про шахты знали  не  понаслышке.  Тогда же  я
решила, что горняком не буду.
     В июле 1931 года я закончила  рабфак, и чтобы не работать на шахте, мы,
несколько рабфаковцев, решили бежать.
     В  это время в Кемерово существовало общество путешествий и  экскурсий.
Там можно было получить путевку, дающую право на льготный проезд по железной
дороге  и  двухразовое  питание по льготной цене.  Но оказалось, руководство
рабфака,  зная о  настроениях студентов, сообщило  в бюро  путешествий, чтоб
нам, окончившим рабфак, путевок не давать. Тогда один парень посоветовал нам
написать, что мы являемся рабочими коксохимзавода и что  мы едем  отдыхать в
свой законный отпуск.
     Так мы и оказались в Москве.
     И  вот, идя  на  Лубянку,  я  думала, что меня  вызывают из-за этого, и
готова была во всем признаться.
     В бюро пропусков мне  выписали пропуск, и началось  мое  шествие сквозь
ряды  охраны. Часовые стояли друг против друга  на расстоянии 10-15 шагов, и
каждая пара проверяла пропуск и направляла дальше.
     Путь  казался  необыкновенно  долгим. И,  наконец, я  дошла до  нужного
кабинета на  4-м этаже.  За столом сидел выхоленный, откормленный  человек в
сером костюме. Стал расспрашивать, кто я и откуда, хотя анкету мою, конечно,
до этого изучил.
     Мой  отец  был  Георгиевским  кавалером, погиб на  мировой  войне, мать
работала уборщицей. И  он, зная об  этом, начал говорить о капиталистическом
окружении, враждебном отношении внешних и внутренних врагов, о революционной
бдительности и т. д.
     Я пыталась рассказать о своем побеге  из Кемерово,  но поняла,  что это
его   совсем  не  интересовало.  Он  мне  прямо  предложил  стать  секретным
сотрудником. Я отказывалась,  как могла, ссылаясь  на свой мягкий характер и
что  просто не  смогу  выполнить  его задания.  Тогда он перешел к  посулам,
говоря  о  льготах,  которые  я буду  иметь: повышенную  стипендию,  хорошее
общежитие, всяческую  помощь  при сдаче  экзаменов  и  т.  д. И после долгих
уговоров я согласилась.
     Что я должна была делать? Слушать враждебные разговоры, запоминать, кто
при этом присутствовал, самой задавать провокационные вопросы. Я должна была
заводить  связи с подозрительными лицами. "Не волнуйтесь,  -  добавил  он, -
деньги мы вам заплатим".
     Он  предложил  мне  кличку "Таня", дал  номер  телефона и  заставил его
несколько раз повторить - записывать его было нельзя.
     Так я  вышла  из  Лубянки "Таней",  но тут же сама  себе  сказала,  что
звонить никуда не буду.
     И,  видимо, он  забыл про меня, чему  я была несказанно  рада. В ноябре
1932 года я вышла замуж за однокурсника, и только примерно в первой половине
1933 года меня нашли  снова. Дали  мне нагоняй,  почему я  не  звонила и  не
проявляла бдительность. Но к тому  времени я  уже была беременной,  и он,  в
конце концов, отпустил меня с миром.
     Так  закончилась, не начавшись, моя  карьера  стукача. Ну  а остальные,
которых  вместе со  мной вызывали тогда  на  Лубянку? Не  знаю, как они вели
себя. Знаю только, что за  время нашей учебы был арестован  один  студент из
нашего потока и двое преподавателей.
     З. П. Былинкина, 82 года".
 
     ПОРТРЕТЫ НА ФОНЕ ПЕЙЗАЖА: ЮНОША С КИНОСТУДИИ
 
     Нет, нет... Уж чего-чего,  а этого я никогда не хотел... Меня абсолютно
не интересовало,  кто из  людей, которых я знал или  с которыми был  близок,
одновременно был близок с НИМИ. Кто, покинув наше застолье, набирал лишь ему
известный номер  телефона  и,  захлебываясь  от  переполнявших  его  знаний,
пересказывал  наши  разговоры... Кто, оглядываясь, входил  в подъезд, где на
конспиративной  квартире ждал его  улыбающийся куратор...  Кто потом не спал
ночами, проклиная распроклятую  свою  судьбу, заставившую  его пойти к НИМ в
услужение...
     Как  часто я слышал от своих друзей и знакомых:  "Вот бы  посмотреть на
свое досье! Вот бы узнать ИХ имена!.."
     Нет-нет...  Я этого никогда не хотел,  больше  всего на свете  страшась
того, что вдруг имя, которое я там увижу, больно резанет по сердцу.
     Да  здравствует  успокоительное   незнание,   да  здравствует   вера  в
человечество,  и пусть  все остальное  так  и  останется по  другую  сторону
нормального   течения  жизни,   как   неопознанные   летающие   объекты,   в
существование которых  я  не верю и не собираюсь верить, пока сам не пощупаю
их руками и не увижу глазами.
     ОНИ представлялись  мне безликой толпой, как в метро в  часы пик: и сам
ты  сваливаешься от  усталости  и  тебе  не  до  того,  чтобы  рассматривать
прекрасные человеческие лица.
     И когда ОНИ впервые  (после того газетного обращения) стали переступать
порог моей комнаты на четвертом этаже редакции: инженер, священник, студент,
чиновник, актер,  хиппи, - с  каким жадным любопытством  я  рассматривал ИХ.
Почти так же, как  в детстве (не избалованном, как сегодня, впечатлениями от
прикосновения к незнакомым чужим мирам), я смотрел на  иностранцев, случайно
встреченных на улице: а  что, они едят точно так же? что, они ночами спят, а
днем  бодрствуют? чувствуют ли  они боль  от обиды или от  тоски,  сжимающей
сердце?
     Даже когда я  привыкну к ИХ лицам,  к  ИХ словам -  то  написанным,  то
произнесенным, к ИХ слезам, наконец (да-да, и слезы  тоже были, правда, лишь
однажды. Впрочем,  когда  я,  чтобы  успокоить  захлебывающегося в  рыданиях
человека, нагнулся над  ним  и  прикоснулся  к  его плечу,  то  почувствовал
стойкий запах перегара и понял, что этот мой посетитель мертвецки пьян), - и
то все равно для меня  ОНИ оставались все-таки людьми  посторонними, никак и
никогда не пересекающимися с собственной моей жизнью.
     Да, естественно, они были людьми во плоти и крови, но я их прежде всего
воспринимал в качестве персонажей  бесконечно длящегося  спектакля, где  ОНИ
просто играли написанную  для них роль в обличий "Корчагина", "Стерегущего",
"Тани", "Феликса", "Островского",  "Синягина", "Алика", "Сергеевой", "Саши",
"Моски",   "Кларины",  "Московского"  и  даже  "Пушкина",  "Достоевского"  и
"Чехова" (что это была за страсть у КГБ давать своим секретным агентам имена
классиков   отечественной  литературы?  С  "Пушкиным"   и   "Достоевским"  я
познакомился  лично,  а  от   "Чехова"  получил  письмо...   Хотя  возможно,
существуют  и   агенты  с  именами  ныне  живущих?  Агент  "Куняев",   агент
"Бондарев", агент "Проханов"?)
     Да, так было до тех пор, пока пуля, как говорится, не просвистела прямо
возле виска  и я не познакомился  с  личным, можно  сказать  -  персональным
агентом. Стояла уже весна 1992 года...
     К  этому времени  я по уши  залез  в  бесчисленные  истории  стукачей и
сексотов и  иногда, читая  или слушая очередную исповедь, ловил себя на том,
что  тот  первый - нервный  и напряженный  - интерес к ним уже  пропал. Я  с
ужасом  стал подмечать  в  себе участливое  равнодушие врача,  с  мимолетным
вниманием отмечающего  даже при  встрече  с человеком,  здоровым  полностью,
признаки болезни, тихо изъедающей его.
     Да, так было до того дня, когда я познакомился с НИМ. Уже с НИМ - моим.
     Познакомился -  и снова стало близко, горячо...  Для  меня эта  история
началась поздним  весенним вечером,  да  нет, уже  за полночь  (помню,  была
какая-то гнусная слякотная погода за окном), с телефонного звонка.
     -  Алло... Извините, что звоню  домой... Но это важно... Мы не могли бы
сейчас увидеться? - услышал я в трубке молодой голос. - Сегодня, сейчас...
     Я привык к неожиданным телефонным звонкам и не боюсь ночных перемещений
по городу:  бросок на улицу,  такси,  дорога,  ночная Москва, чужой  свет за
окнами, выхваченные фарами лица  прохожих -  все это давало  ощущение  жизни
даже тогда, когда казалось, что жизнь начинает затухать.
     Но тут я посмотрел за окно, на хлеставшие в стекло крупные капли дождя,
на черное небо - нет, только не сегодня, только не сейчас.
     Я почувствовал, что человек, набравший мой номер, разочарован отказом.
     - Ну,  давайте утром... До  утра недалеко... И тогда он произнес слова,
значение которых я в тот момент не понял:
     - У меня остался всего лишь один день... - И после паузы:
     - Тогда обязательно завтра утром, потому  что завтрашний день у меня на
самом деле последний.
     И какая-то  новая интонация послышалась  мне:  уже  не  растерянная,  а
твердая, уже не просящая, а требующая. И я, помню, подумал: "О, брат... Да у
тебя стряслось что-то серьезное..."
     Потом я долго не мог уснуть, уже сожалея о своем отказе.  И даже стал с
нетерпением ждать утра, не подозревая, какой сюрприз оно мне принесет...
     Он появился в  редакции чуть позже десяти, едва я сам успел переступить
порог своей комнаты. Как я и  предполагал, он  действительно был молод - лет
двадцать пять, не больше. Интеллигентное лицо медленно взрослеющего юноши из
хорошей семьи.
     - Я звонил вам вчера ночью...
     - Привет... Ну? Садись...
     - Спасибо... - И обернувшись: - Можно закрыть дверь?
     - Да закрывай... Что стряслось?
     Он  закрыл  дверь, замер, так и не сев  в  кресло, судорожно глотнул  и
произнес, глядя поверх меня,  за  окно,  где темнели  развалины соседнего  с
редакцией здания:
     -  Я хочу,  чтобы вы простили меня... Пять лет назад я  написал на  вас
донос в КГБ.
     От неожиданности информации я даже, вспоминаю, засмеялся:
     - На меня?  Ты ничего не перепутал? Я  тебя, парень, вижу первый  раз в
жизни...
     И он заговорил - быстро, словно опасаясь, что я не дослушаю,  прерву на
полуслове:
     -  Я  тогда  учился  и работал  на киностудии Горького...  А  вы у  нас
выступали  с лекцией. О  молодежном  движении. Мне  понравилось. Но  когда я
рассказал своему куратору о том, что вы у нас были...
     Куратору?
     - Я стал агентом КГБ, когда еще учился на первом курсе...  - И так  же,
не глядя на меня, продолжал этот свой странный рассказ:
     - Да... И куратор потребовал, чтобы я подробно  написал, о чем  вы  нам
говорили... Я сначала отказывался... Но он меня заставил... Он сказал, что с
вами ничего не сделают... Им просто  надо знать...  Я  написал... А потом  я
прочитал  статью кинорежиссера  Инны  Туманян...  Она  написала,  что  после
выступления на студии  одного  известного журналиста его вызвали на ковер. В
горком партии... Я понял, что это о  вас... И обо мне... Я тут же бросился к
своему куратору... Я нашел его... Мы увиделись на конспиративной квартире...
Он был не  один, а еще с кем-то... Я  его спросил:  "Вы же говорили, что это
только  для вашей информации...  Что с ним,  то есть с  вами, - он  облизнул
губы, - ничего не будет!" А они засмеялись... Оба... И куратор  сказал: "Что
ты волнуешься! Мы же его не посадили..."
     Он говорил короткими, отрывистыми фразами, и я мог только предположить,
как трудно ему дался и тот,  вчерашний ночной звонок, и сегодняшний утренний
визит, и  слова, которые  он  произносит, глядя  куда-то поверх меня - туда,
туда,  далеко-далеко, в известное  лишь  ему  пространство  жизни,  где  ему
суждено  было упасть  и в  котором ему захотелось  подняться.  Он замолчал и
потом, после паузы, произнес:
     - Завтра утром я  улетаю...  Я эмигрирую... Наверное, навсегда... Я  не
хочу здесь больше оставаться... Я буду жить в Израиле... Наверное, я никогда
вас больше не увижу... Если можно... Простите меня...
     Лишь в  этом  месте я мельком взглянул на него и снова опустил глаза...
Не  потому,  конечно, что мне  было неприятно  смотреть на его  лицо  - лицо
хорошо воспитанного юноши из интеллигентной еврейской семьи. Нет, все совсем
по-другому! И злость  не  закипела, и презрение не  обожгло,  то есть ничего
такого трагическо-карнавального в душе не возникло.  Скорее  всего, я просто
растерялся,  как  теряешься,  не  знаешь, что  сказать в ответ,  когда вдруг
случайный  попутчик в  поезде  неожиданно  распахнет перед  тобой  душу. Да,
парень, ну  а что же мне теперь делать?.. То выступление на киностудии имени
Горького и все последовавшее за ним я тут же вспомнил. Хотя сам этот  случай
не настолько сильно запечатлелся в памяти, чтобы  считать его какой-то вехой
в жизни. Так, какой-то бред.
     А суть дела (да, именно "дела", как я потом убедился, увидев в руках  у
чиновников, допрашивающих меня, пухлую папку) заключалась в следующем.
     Еще  в  конце  занимательной  брежневской  эпохи  я  начал  исследовать
различные  подростковые группировки, которые именно  тогда (а с  еще большей
интенсивностью  - при Андропове, Черненко и в начале горбачевской эры) стали
как грибы вырастать на  девственной советской  земле.  Были  бы  они  просто
хулиганами -  было  бы  все ясно и понятно.  Или диссидентами  - тоже уже по
привычной схеме разобраться  с  ними не составляло бы труда. Но  они были не
теми и не другими - они были "неформалами", самим названием противопоставляя
себя официальным комсомольским организациям.
     Кто  только не  появлялся, в каких  одеждах,  под какими  названиями, с
какими прическами, прикидами и  колокольчиками на штанах! И если с  теми  же
футбольными фанатами  было более-менее  все ясно, когда  они начинали  драки
между собой или  переворачивали  после матча машины,  то когда те  же фанаты
устраивали  многотысячные  демонстрации  в центре Москвы,  начальству  в  их
глупых  лозунгах, выкрикиваемых  многотысячным хором,  "Спартак - чемпион!",
чудилось посягательство на существующий строй.
     И, в принципе, они не так уж были и не правы.
     Как животные в минуты  опасности, ОНИ  поняли,  что естественная  смена
поколения (то есть приход первых в советской истории подростков, чьи отцы не
только  не воевали, но и не были арестованы;  - на арену общественной  жизни
выходило  "непоротое  поколение")  неминуемо  приведет  к  их   собственному
разрушению.  Ведь  эти ребята были  лишены того,  что  долгое время являлось
фундаментом Системы, - страха.
     И   тогда-то  все  смешалось  в  домах  на  Старой  площади  (там,  где
располагался  ЦК  КПСС),  и  на  Новой  площади  (там,  где  ЦК  ВЛКСМ),  и,
естественно, на площади Дзержинского, в КГБ.
     Появление  этого  нового,  странного,  непуганого  поколения  настолько
обеспокоило власти,  что  в структуре  КГБ был  впервые  создан  специальный
молодежный отдел.
     Сейчас  мы  все  уже  как-то  позабыли,  что,  как  говорится,  первыми
ласточками свободы стали именно дети, а не отцы. Именно  к фанатам, рокерам,
панкам,  металлистам,  хиппи  (сколько их еще тогда, в начале восьмидесятых,
появилось,  и каких!)  приклеили  слово "неформал",  а не к  "Демсоюзу"  или
клубам избирателей!
     Дети  показали отцам:  да,  можно  выйти  на  демонстрацию не  только в
"майские" или  "октябрьские"  - и не только  с  разрешения властей, но  и по
собственной  воле, слушаясь  своего  собственного чувства.  Это уже потом их
отцы, матери, бабушки  и дедушки заполняли улицы и площади на многочисленных
митингах,  и  тогда-то дети  ушли  в сторону,  как и бывает  обычно  во  все
времена, в вечном противостоянии поколений.
     Да, их тусовки не носили политического характера последующих  митингов,
да, они не кричали  "Долой КПСС", да и самиздат они тоже вряд ли  читали, не
доверяя ни тем, ни этим, противопоставляя себя всему, что было вокруг.
     Но  уже то, что их,  новых, становилось  все больше и  больше и что они
таким ярким пятном выделялись на общем сером  фоне, - уже одно это заставило
КГБ посчитать "работу с молодежью" одним из своих главных приоритетов.
     Я столкнулся  с этим  "приоритетом"  едва ли не  в первый  день, когда,
опубликовав   в  "Литгазете"  номер  телефона   для  прямой  связи  с  юными
"неформалами", включил эту "горячую линию".
     -  Подполковник  КГБ  Мищенко... -  в очередной  раз  подняв телефонную
трубку, услышал я недовольный голос,  принадлежащий явно не хиппи или панку.
И тут же с налету: - Что это вы себе позволяете!?  Мы еще с вами разберемся!
Вы  что,  вздумали   создать   новый   комсомол?  -  И  что-то  еще   такое,
грубо-истерическое.
     Я  зло сказал подполковнику, что  он  ворвался  в  молодежную  линию, и
попросил его положить телефонную трубку, добавив, что если он хочет со  мной
о  чем-то переговорить, то  сможет это  сделать  в другой  день  и  по моему
городскому телефону.  "Мы  с вами еще  разберемся!" -  рявкнул  он, и я даже
почувствовал, как шмякнулась на рычаг трубка на том конце провода.
     Разбирались  ли  они  -  не  знаю.  Как-то  я  прочитал  в  "Московском
комсомольце", что,  листая  архивы комсомольского оперативного отряда (а это
была  официальная школа для стукачей), журналист "МК" наткнулся на документ,
имеющий  к  этим  "разборкам" прямое  отношение. Юный  сексот сообщал  своим
начальникам,  что  некий студент  философского  факультета  Саша  "регулярно
встречается со спецкором "Литературной газеты" Щекочихиным в кафе "Турист" и
там получает инструкции по организации неформального молодежного движения".
     Сколько я ни вспоминал,  что это за студент  Саша, - так и не вспомнил.
Да и где в Москве  находится кафе "Турист"  - до сих пор не  знаю.  В общем,
чушь какая-то несусветная.
     Но в куда более серьезные приключения попадали сами  ребята, на которых
Лубянка положила глаз. Правда, как это обычно у нас происходит, все это чаще
всего принимало фарсовый характер.
     Помню  замечательную историю  Никиты,  одного из лидеров  спартаковских
фанатов.  Когда его  призвали в армию, то  КГБ тут  же  не преминул сообщить
воинским начальникам, что  за птица залетела под славные  знамена  Советских
Вооруженных Сил.
     Без смеха он не мог потом  вспоминать свой первый разговор с московским
военкомом,  когда  тот  долго  топал  на  него  ногами  и кричал,  с  трудом
выговаривая  непривычные   для  него  слова:  "панки",  "хиппи",   "рокеры",
"металлисты", а потом,  откричавшись, сказал ему: "Понял? Так что ты мне эту
гадость в Советской Армии не разводи, а то в бараний рог скрутим!"
     И - скрутили.
     Мало того, что загнали в какую-то сибирскую Тмутаракань, мало того, что
в  стройбат    всех мало-мальски  значимых  лидеров  в подростковой  среде
загоняли в этот самый грязный во всех значениях этого слова род войск), но и
там не  оставили в части, а сунули куда-то в лес, в  кочегарку, в которой он
должен был постоянно поддерживать огонь, сам не понимая, зачем и почему.
     И  вот  в  один  прекрасный  день,  когда  Никита  тоскливо  глядел  на
опостылевшую чугунную печь,  вдруг  на раздолбленной лесной дороге, медленно
переваливаясь, появилась "волга", прекрасная в своей ослепительной черноте.
     Из "волги"  выпрыгнули аккуратные  молодые  люди в  абсолютно  штатских
костюмах и, даже не дав Никите переодеться, засунули его в машину и привезли
в районный  отдел КГБ. Там,  напоив его  чаем с печеньем,  отвели в  кабинет
районного  начальника,  который ему  откровенно  сказал: "Понимаешь,  сынок,
здесь  нам указание дали работать  с этими панками,  - сделал он ударение на
первом слоге,  - с хиппи всякими  и остальными.  А  кто они такие? С  чем их
едят? Ты уж давай расскажи мне, что это такое..."
     И  Никита  в  течение   часов  пяти   просвещал  обескураженного  новым
поручением  районного  кагэбешного  начальника    городок  был  маленький,
затерянный в сибирских  лесах, и думаю, что появление  на  его улицах  хиппи
было   бы  воспринято   местным   населением  точно   так   же,  как   визит
инопланетянина), почему  одни ходят нечесаными, а другие выстригают затылки,
третьи цепляют  на штаны колокольчики,  а четвертые скандируют: "Спар-так  -
чем-пи-он"... В общем, потеха да и только.
     Но КГБ относился к этой потехе с маниакальной серьезностью.
     И, конечно, мы в редакции  не могли это не  чувствовать. Трижды снимала
цензура  -  с  подачи  "друзей" с Лубянки,  конечно,  -  уже  из сверстанной
"Литгазеты"  страницу  прямых   диалогов  с  разношерстными  представителями
молодежных  группировок, которую  я озаглавил  "Алло, мы вас слышим!..", и я
помню тупое  отчаяние, которое охватывало меня в те дни, когда  я смотрел на
распятую на стене газетную страницу, так и не дошедшую до читателя.
     Но, тем не менее,  каким-то заметкам  об  этих  новых ребятах удавалось
проскальзывать, и  потому,  наверное,  меня  постоянно приглашали рассказать
подробнее, что же происходит сегодня с молодежью.
     Одна из таких встреч, отголосок которой вдруг  возник пять лет спустя с
визитом  этого  странного  агента  КГБ,  была  именно  на  киностудии  имени
Горького.
     Помню, спустя несколько дней  после этого  выступления меня встретил  в
коридоре Олег Прудков, бессменный редакционный парторг. "Что это вы там... -
он сделал многозначительную паузу, - наговорили на киностудии?"
     Я куда-то бежал и, особенно  не  придав значения  этим  словам,  что-то
нечленораздельное буркнул в ответ, скорее всего через  минуту  и не вспомнив
об этом разговоре.
     Но  спустя  день  или  два  парторг вызвал меня и  голосом,  в  котором
одновременно звучали отчаяние и отвага, произнес:
     "Так... Завтра вас  вызывают в  горком партии.  И  меня заодно!". О эти
священные слова тех лет: ЦК, горком, партконтроль, парткомиссия! Генеральный
секретарь (да-да, "Генеральный" непременно с большой буквы  - если  даже сам
забудешь, поправит корректура),  член  Политбюро (да, и "Политбюро" - тоже с
большой, непременно  с  большой),  "строгий выговор  с  занесением в учетную
карточку", "партбилет на стол", "прошу принять меня в ряды",  "надо очистить
ряды  от...",  "Ленинский   зачет",  "доцент  кафедры  марксизма-ленинизма",
"Партия  -  наш  рулевой", "Коммунизм  неизбежен"  (из  всех  виданных  мною
лозунгов этот для меня был самым любимым, соперничая, может быть, лишь с еще
одним, который  я однажды обнаружил  при въезде в кубанскую станицу: "Снесем
миллион  яиц!").  А  дантовские трагедии  из-за потери партбилета, сердечные
приступы при исключении  из партии: рассказывали, что на заседаниях Комитета
партийного  контроля при  ЦК  КПСС  непременно присутствовала  медсестра  со
шприцем и  камфорой на  случай, если кто-нибудь  бабахнется  в  обморок  при
словах "партбилет на стол".
     Сейчас во все это уже  трудно поверить, можно лишь плакать или смеяться
над иллюзиями одурманенных миллионов и миллионов, но  я помню, как уже позже
- не у нас, в  Польше, -  знакомая коллега сказала  мне: "Ты знаешь, когда я
поняла, что  ЭТО закончилось  и не  вернется? Когда, вернувшись из  какой-то
командировки, взяла газету и на последней) странице увидела набранное мелким
шрифтом  сообщение  о том, что прошел пленум ЦК ПОРП. Сначала я не  поверила
своим глазам,  еще  раз  перечитала  текст,  даже  не  вдумываясь в смысл, и
сказала сама себе: "Ну вот, наконец, и все..."
     Да, но это там,  в Польше. А у нас в стране под ЭТИМ рождалось, жило  и
умирало  тремя  поколениями больше,  чем  в той  же  Польше, и уже потому-то
казалось,  что  по-иному  нельзя,  невозможно,  немыслимо,  и  жизнь  страны
определялась  не самими людьми  - их  чувствами,  желаниями,  поступками,  а
только тем, что скажет один человек в Кремле и что подхватит какая-то жалкая
тысяча в двух шагах от  Кремля,  в  серых громадинах  партийных бастионов на
Старой площади...
     Так вот, в один из таких домов, который занимал МГК КПСС, мы и шли в то
утро с нашим парторгом.
     Бюро пропусков, подъезд, цепкий взгляд гэбистского прапорщика, ковровая
дорожка в лифте, оглушающая тишина в коридоре...
     Подробности разговора из памяти выпали.  Помню, что нас встретили двое,
что оба  - молодые, что говорил один,  а другой листал какую-то папку, время
от времени бросая на меня многозначительные взгляды, что мое выступление  на
киностудии  было  пересказано  более-менее   подробно  (это  меня  несколько
удивило:  вот память у людей,  я бы сам лучше не пересказал), что снова, как
когда-то от гэбистского подполковника, я услышал  несусветную чушь о том, не
собираюсь ли создавать новый комсомол (будто одного, уже дышащего  на ладан,
было мало!).
     Потом, в конце разговора, мне было сказано что-то вроде:
     "Мы вас предупреждаем"...
     Но  шел уже  1986  год,  время  первых  горбачевских  надежд, и  потому
серьезно это предупреждение не  прозвучало ни для  меня, ни для них самих. И
даже мне  показалось, что они облегченно вздохнули,  когда мы направились  к
двери.
     Помню только, когда я рассказал  об этом  вызове на ковер кинорежиссеру
Инне Туманян, она со  своим горячим армянским темпераментом переполошила всю
студию,  и  там  долго  обсуждали,  кто  же  настучал, греша то  на какую-то
неведомую  девушку-комсомолку, то  на  какого-то  старика  оператора,  члена
парткома.
     И вдруг, спустя столько лет - этот парень. История его сотрудничества с
КГБ,  в принципе,  оказалась довольно  банальной,  хотя и с некоторым  чисто
национальным оттенком.
     Парень - еврей, и первый его  вербовщик (в звании не то  подполковника,
не то полковника)  был  тоже  евреем. Разговор при их первой  встрече  шел о
следующем:  "Вы  знаете,  что  такое общество  "Память",  и оно представляет
опасность  для  всей  страны, но для  нас с  вами  - в особенности. Западные
спецслужбы  крайне заинтересованы в дестабилизации нашего  государства и для
этого могут пойти  на разные  провокации и в  первую  очередь на  то,  чтобы
воздействовать  на   еврейскую  молодежь,  пытаясь  вовлечь   ее  в   крайне
националистические, сионистские организации. А это может дать "Памяти" очень
мощный  стимул  для развития. Потому-то  мы и  хотим,  чтобы  вы стали нашим
союзником".
     Что-то    примерно    такое    умудренный    опытом    гэбист    внушал
юноше-первокурснику.  И  внушил.  Дело кончилось  согласием  стать  агентом,
подпиской, конспиративной квартирой и так далее.
     Но  самое  интересное, как  рассказал мне этот парень,  после  того как
подписка была взята, больше он с этим полковником ни разу не встречался. И о
"Памяти" больше никто с ним не разговаривал. Вопросы были совсем другие: кто
из профессоров как себя ведет,  о чем говорит,  какие анекдоты рассказывает,
кто  какие  вражеские  голоса слушает, то  есть сообщения  о  всякой ерунде,
которая,  как он  сам  считает, его кураторов не очень-то и интересовала.  И
спрашивали они его об этом, встречаясь  то на конспиративной квартире, то на
бульваре больше по обязанности, предписанной инструкцией,  чем для какого-то
реального дела.
     Так было, когда он еще учился  в  институте, так продолжалось, когда он
ехал работать на киностудии.
     Я чувствовал, что после наших встреч они просто ставили галочку в своих
отчетах и что я им был нужен просто для количества агентов в  их архивах,  а
не для чего-нибудь стоящего...
     Только  раз  дело,  которое  ему  поручили, оказалось, на  его  взгляд,
серьезным - по крайней  мере из-за последующего эффекта: это мое злополучное
выступление и  его донос, и то,  что последовало за доносом, из-за чего,  по
его признанию, он резко порвал отношения с КГБ.
     Порвать-то  порвал,  но  что-то  там  засело в  душе, что-то заставляло
мучиться,  переживать, страдать  --  и,  в  конце  концов,  -  набрать номер
телефона, а потом переступить порог редакции.
     Вот ведь какая  наша жизнь! Что  за  испытания она вдруг преподносит! В
каком же таком веке мы оказались? В какой стране? В какой эпохе?
     И что уж там этот парень!
     Он  не первый в  этой колонне,  которая  все  тянется, тянется, тянется
сквозь годы и десятилетия...
     Там, далеко впереди, те, чей прах давно уже истлел в земле, и те, перед
чьим старческим взором вдруг пронесутся тени  погубленных  ими людей,  и те,
кто ищет  себе  оправдание  то  в  обстоятельствах  судьбы,  то  во времени,
прижавшем его к этой стенке, то просто - в житейских мелочах жизни.
     Потому что не верю, что для кого-то общение с НИМИ осталось бесследным.
     Что уж там этот парень!..
     Не такие ломались, не такие переступали ту  черту, за которой (какие бы
оправдания себе ни придумывал) - все равно ночь, одна черная ночь...
     Я хорошо представлял, какая  буря чувств  бушевала в душе этого  парня,
когда он, так  и  отказавшись сесть,  стоял передо мной:  страх,  раскаяние,
презрение к себе, отчаяние - сколько там еще всего, кто посчитает?
     О господи, как тяжело чувствовать себя предателем!  И я тут же вспомнил
рукопись,  которую обнаружил в архиве  Гуверовского института в  Калифорнии.
Даже  не знаю, как она оказалась там: вывезли ли ее из России  тогда, давно,
когда, наверное, и отец  этого парня еще не  родился. Или сам этот человек -
его звали  С.  Локшин,  больше  ничего неизвестно  -  сумел  когда-то  давно
эмигрировать, чтобы потом рассказать свою страшную тайну? Но судя по всему -
в те годы он был ровесником пришедшего ко мне в редакцию парня и точно таким
же молодым интеллигентом. И все похоже, хотя их разделяет лет шестьдесят или
семьдесят.  Правда, я уже никак  не мог ни увидеться  с ним, ни  получить от
него письма.
     Вот о  чем шла речь в том найденном мною  в архиве тексте. В институте,
где он скорее  всего  преподавал,  а может,  даже  и учился  в  аспирантуре,
Локшина  стал  обхаживать  некий  Кашарский.  Вот  как  об  этом  сказано  в
первоисточнике:
     "- Вы же растете, товарищ, - обрызгивал он меня в  ажиотаже  слюной. И,
как  высшая   милость   олимпийца,   устроил   мой   перевод  из   закрытого
распределителя литера "Б" в  закрытый распределитель  литера  "А"  при  Доме
ученых. Я  стал, как  у нас острили, "литератором". В отличие  от ничего  не
получавших  "литераторов", приносил  я счастливой семье  два раза  в  неделю
кислое повидло и в бесконечном количестве  лавровый лист. Я  чувствовал, что
все это не зря,  что меня засасывает в трясину. Но плыл по течению. И доплыл
скоро до приглашения в гости к самому Кашарскому.
     Был весь институтский  бомонд. Товарищ  Красавчик крутила  без перерыва
Вертинского. Были вещи,  которые  я давно  уже позабыл: и  пироги с  мясом и
капустой, и разные консервы,  и в изобилии водка и вино. Под  утро осовевшие
сановные гости  стали расходиться. Но хозяин увлек меня  на конец стола, где
сидел  некто в синей  гимнастерке  и  заканчивал  расправу с  большим куском
жареной курицы. Рядом  с  ним никого не было. Незнакомец уперся  мне в  лицо
своими пустыми глазами.  Хмель  сразу  сошел  с меня.  Продолжая жевать,  он
сказал:
     "Кашарский  мне  говорил о вас.  Давайте познакомимся  поближе. Зайдите
завтра на проспект Володарского, 39,  в бюро  пропусков. А  сейчас опрокинем
по-рюмочке за установление единого фронта, как говорится..."
     "Неужели это все не сон?"
     Я тряс головою, щипал себя, думая сбросить страшную одурь. Но нет,  все
было наяву!  От  этого сознания  под коленками  противная  дрожь.  Судорожно
глоталась клейкая слюна. С Невы дул свежий ветер. Но мне не хватало воздуха.
Перед глазами  стояла привычная с  детства царственная панорама. Но  она  не
успокаивала,   а   пугала  меня.   Я  доплелся  через   мост   до  памятника
"Стерегущему".
     "Стерегущий"!  Я  сам теперь  стерегущи и... Стерегущий пес ненавистных
мне  самому  режима  и  людей,  в  которых,  кроме   внешности,  нет  ничего
человеческого.
     -  Вы,  надеюсь,  понимаете, что это  не  шутка  - работать  в  органах
советской  разведки, - звенели в моих ушах погребальным звоном слова того, в
синей  гимнастерке.  - Отныне  вы  не  принадлежите себе. С вашими  обычными
чувствами  - жалостью, любовью к семье, товарищеской  солидарностью,  с тем,
что  вами  считалось  честным,  -  надо   расстаться.  Вместо  всего  этого:
неукоснительное  выполнение всех заданий, даже если бы  это задание повлекло
за собой репрессии против  близких.  А самое главное:  ваши  мысли не должны
быть  нам  неизвестны. Вы можете,  понятно, ошибаться,  особенно  на  первых
порах. У вас, интеллигентов,  свои предрассудки  в  отношении нашей почетной
чекистской работы.  Но для вас же и  для ваших близких  безопаснее, если  вы
будете откровенны. Лучше  заранее признаться в ошибке самому, чем мы поймаем
вас. А все возможности у нас для  этого есть. Надеюсь, вы это понимаете? Ну,
тогда  подпишите-ка  теперь. Это ваше  добровольное  желание работать  у нас
секретным  осведомителем  и  обязательство  не  разглашать служебной  тайны.
Обратите  внимание на  предупреждение.  Вы  помните, о чем говорится  в этой
статье  Уголовного  кодекса? Между  прочим,  ваш коллега  доцент  Мариинский
отказался работать  с нами  и имел  глупость похвалиться  этим "под  честным
словом" своему  "учителю"  профессору  Грабе;  а  сей последний  поведал  об
этом... Ну, неважно, кому  он поведал. Вы  их обоих давно  ведь не видели? И
никогда не увидите, никогда!
     Да, это все наяву... Я спешно срываюсь  со  скамейки. Издали  мелькнули
знакомые фигуры  моих  сослуживцев. Им надо теперь бояться меня, а я сам,  с
бьющимся сердцем, спасаюсь от них бегством.
     Новый страх: как прийти домой, посмотреть  в глаза своим? За  ними тоже
ведь надо  шпионить!  А завтра на работе?.. Но мозг  судорожно  цепляется за
гаденькое  оправдание: "Ведь  иначе нельзя  было.  Такова  судьба.  Я должен
спасать своих..."
     Дня  три я лежал дома, уткнувшись носом в стену, боясь поднять глаза. К
счастью,  оказалась маленькая  температура  и  врачиха  их амбулатории  дала
неожиданно  бюллетень.  Но это  глупая  отсрочка.  Роковой  день  все  равно
наступил. Как во сне пошел  я на назначенную мне "явку". Мойка, 96, квартира
14. Дверь приоткрылась, и я узрел перед собой... Кашарского.
     Явно  нежилого вида комната. Обои,  мебель  -  все новое,  стандартного
типа,  но  какое-то  заплесневелое. Стоит тяжелый дух  курева. Окна, видимо,
никогда не открываются.
     -  С  НКВД  вы  не  должны  теперь  прямо  соприкасаться, -  получаю  я
инструктаж.   -   Теперь  вы   будете   работать  со  мной,   уполномоченным
ленинградского областного НКВД.  Мы с  вами будем встречаться регулярно.  Вы
будете пока сообщать мне письменно все то,  что  на работе и в институте  вы
услышите  критического о  Советской  власти.  Поинтересуйтесь, кто  из ваших
знакомых имеет  знакомство  с иностранцами. Может, кто ходит в "Европейскую"
или  "Асторию". Понюхайте,  нет ли у кого инвалюты  -  это можно сделать под
предлогом желания  купить  что-либо  в "Торгсине". Да,  нас  еще  интересуют
анекдоты.  Это  новая  форма  антисоветской агитации,  и  мы  должны  всяких
остряковсамоучек вывести на чистую воду, как говорится. Вот на первой стадии
ваши  задачи. Пока только будьте нашим ухом, активно  сами не вмешивайтесь в
антисоветские разговоры.  Будете  хорошо  работать  - дадим  другое задание.
Будете работать плохо, ну, я не сумею тогда  вас защитить. К следующему разу
напишите  мне  полный  список ваших  родственников  и  знакомых  с  краткими
характеристиками. Ну, не насчет того, какой он - сварливый или ревнивый, а о
его настроениях в отношении к  Советской власти и  возможности привлечения к
нашей   работе.  Да,  и  вам  надо  для  работы  иметь  другую  фамилию,  ну
какую-нибудь кличку. Как?
     - "Стерегущий", - вспомнил я видение того ночного корабля.
     Ну, хорошо, так и запишем.
     Началась моя вторая жизнь.
     Руки мои были  противно липкими, когда утром  меня встретило  дружеское
рукопожатие  моего  коллеги  Рождественского,  милого,  скромного,  с вечной
заботой о  старухе  матери.  Кашарский в принесенном  мною  списке отчеркнул
Рождественского синим карандашом и сказал:
     С ним хорошо? Это нам и надо. С него же вы и начнете вашу работу. Будем
его мы, чекисты, разрабатывать. Узнайте у него как-нибудь, кто был его отец.
Он пишет в анкетах: врач, а по нашим данным  - он брат царского  адмирала  и
сам прокурор в морском флоте. Для этого вам надо будет  ходить к нему домой.
И почаще. А чтобы не скучно было, я вам раздобуду коньячок.
     Тогда-то  в  моей  голове  возник  роковой  план.  С  Рождественским я,
разумеется, не рискнул не встречаться. Все-таки могут проверить.  Но об отце
- ни  звука.  Чекистский  коньячок мы с  ним распили  и мило поболтали. Жить
можно еще, решил я.
     И  вскоре  я  явился на  очередную "явку"  уже  не в столь  подавленном
настроении.
     -  Ага,  -  встретил меня  Кашарский, - вы сияете,  как  золотой  грош.
Значит, вы знаете уже, что мне надо от Рождественского?
     Для   большей   правдоподобности   своего   отчета   я   упомянул,  как
Рождественский критически  проезжался насчет  "капитального"  труда  "Победы
социализма в СССР", состряпанного  ударными  темпами под руководством самого
Кашарского.
     - А об отце... - говорю, - оказалось трудным делом... Рождественский не
шел на такой разговор...
     - В особенности если вы сами его не заводили! - оборвал меня Кашарский.
Его лицо стало злобным, просто страшным.  Он с силой ударил по столу прессом
и заговорил тихо, почти шепотом.
     -  Вы что же  думаете, мы дураки? Вы думаете, можно нас  водить за нос?
Так это не так! Так этот номер вам не пройдет! Вы  даже не заводили и речь с
Рождественским об его  отце.  Мы  знаем  все, вы видите  теперь. Я  так  вам
доверял, все  делал для вас, все! И  в  закрытый  распределитель устроил,  и
командировку в Москву хотел организовать...  А вы! Вы свободны,  я  не желаю
вас  больше видеть.  Я  пошлю  рапорт кому нужно, вам не  будет весело.  Это
будьте уверены.
     Прошла мучительная неделя. Я  был уверен, что погиб. Ждал ареста каждую
ночь. К счастью, жены с дочерью не было,  они  уехали в Озерки, к бабушке. В
институте от Кашарского  я  бегал, как  от  огня. Но он и не  смотрел  в мою
сторону; тут я  еще узнал,  что Рождественский получил  срочное назначение в
Москву. И он одного поля со мной ягода! Кому же верить? Я совсем уже потерял
голову,  все спрашивали, что со  мною; Кашарский встретил меня  в  коридоре,
сказал вдруг, чтобы я вечером зашел к нему домой.
     Я обещал  себе, что  расскажу здесь все.  Но рука не поднимается все же
передать, что было в  этот вечер  у Кашарского.  Мои  нервы не  выдержали, я
бился в истерике, валялся в ногах у этого поганца, заклинал не губить семью.
И   он  снисходительно,  наконец,  согласился  не  предавать  меня,  вернее,
повременить, посмотреть, "исправился" я или нет.
     Но  вы  должны  помнить,  что  только  благодаря   мне  вы  уцелели,  -
напутствовал меня Кашарский. - Не забывайте этого!
     Как все относительно на свете: когда я вышел от Кашарского, я был почти
счастлив..."
     Помню, с каким чувством я тогда  в Калифорнии отложил этот документ. Да
и Локшин был  почти счастлив,  сам поражаясь тому, как  быстро позволил себя
сломать...
     Вот  так это  начиналось. И с тех  пор - тянется и тянется эта колонна.
Почти что с начала XX века. Почти что до самого его конца.
     Не матерятся на них конвоиры, не слышен злобный скулеж верных Русланов,
не ослепляет их  свет прожекторов, да и не в барак они возвращаются - домой,
и не миску баланды швырнет им в лицо придурок повар.
     Но и они - в ГУЛАГе.
     В том, другом, однако параллельном настоящему.
     Да, нет в этом их ГУЛАГе ни бараков, ни колючки, ни вышек.
     Но те же коменданты, но те же конвоиры.
     Оставили тело на свободе - взяли душу.
     Широки,  необозримы  просторы   этого   ГУЛАГа.  И  во  времени,   и  в
пространстве. Скольких людей поглотил!
     "Это сеть, которой  была  оплетена вся страна,  - написал мне К., агент
КГБ. - Войти на любую ступеньку пирамиды власти было невозможно без гласного
или негласного сотрудничества с КГБ. Это - не пустые слова. Это - факт нашей
жизни, реальность нашей страшной жизни.
     Раньше я  много раз  замечал,  что если  кто-то  опрометчиво  рассказал
анекдот  (а в  группе  было,  допустим, десять  человек), то  его непременно
вызовут  куда-нибудь  на  собеседование.  Следовательно, если  280 миллионов
человек поделить на  десять, то получится, что  в  стране было  28 миллионов
сексотов. Конечно, может быть, это преувеличение, но без миллионных цифр все
равно не обойтись.
     Я вырос в нашем удивительном обществе, поэтому мне  трудно представить,
как себя чувствует свободный человек..."
     Трудно не  согласиться с  К.  Хотя не  знаю, да и  никто,  наверное, не
знает, сколько же людей вместил за эти десятилетия этот параллельный ГУЛАГ.
     Людей,  ставших  доносчиками,   осведомителями,  стукачами,  секретными
агентами,  добровольными "помощниками". Оставшихся на  свободе и  - до конца
своих дней обреченных быть узниками.
     Я много о них узнал. Я многих из них узнал...
     Сейчас, написав первые страницы этой книги, я еще сам не представляю, к
чему приду. Знаю только, что хочу понять соотношение  времени  и человека во
времени, случайности поступка и его  предопределенности, обманчивой идеи - и
жестокой расплаты за веру в эту идею.
     Двадцатый  век кончается,  и  все,  что происходило в  нем,  постепенно
становится историей. Не  уверен в  том, что  этот  век оказался  лучшим  для
человечества,  -  слишком  много жизней  было  оборвано  ракетами,  штыками,
напалмом,  бомбами  или пулями  в  затылок.  Но если  миллионы,  миллионы  и
миллионы   насильно    оборванных    жизней   можно    объяснить   хотя   бы
научно-техническим прогрессом, который привел к созданию индустрии  убийств,
то как же  так случилось, что миллионы, миллионы и миллионы человеческих душ
в  XX веке оказались подстреленными на одной шестой части  суши  безо всякой
пули?
     Да, без пули.  Только лишь подпиской, образец которой  я  нашел  тоже в
Гуверском архиве:
     "Я, нижеподписавшийся, Семенов  Петр Иванович,  даю  настоящую подписку
оперативному   отделу  НКВД  в   том,  что   добровольно  изъявляю  согласие
сотрудничать с органами по выявлению  различных контрреволюционных элементов
и выполнять все даваемые мне задания по работе органами НКВД.
     О своей связи с органами, даваемых мне заданиях и выполняемой работе, а
также обо  всем,  могущем  мне стать  известным в связи с  работой, обязуюсь
никому не разглашать, никогда и  ни при каких обстоятельствах, в  том  числе
своим родным и близким знакомым.
     В  целях конспирации  буду  сотрудничать  под  псевдонимом "Стрела", за
подпись  которым  несу  ответственность  наравне  как  и  за  подпись  своей
настоящей фамилией.
     В случае несоблюдения настоящей подписки  несу за  все  ответственность
перед органами НКВД наравне  как и  за разглашение  государственной тайны во
внесудебном порядке.
     Город Подпись (фамилия) Подпись псевдонимом
     Подписку отобрал:
     Оперуполномоченный 4-го отделения
     лейтенант госбезопасности (подпись)"
     Не было  такого  "Семенова Петра Ильича"  и  "Стрела" - это не реальный
псевдоним. И  звание "лейтенант госбезопасности"  тоже  абсолютно  ничего не
означает. И не случаен прочерк вместо даты и города.
     Это - не подписка реального секретного агента, сексота, стукача.
     Это - хуже: ОБРАЗЕЦ подписки.
     В служебном кабинете с  неизменным портретом Железного  Феликса или  на
конспиративной квартире  с  дешевыми обоями на стенах; в огромном городе или
маленьком  районном  городке,  который и на  карте-то не сразу  найдешь;  на
севере, юге,  западе и востоке огромной  страны; старые и  молодые; мужчины,
женщины, старики и подростки;  русские,  украинцы,  армяне,  узбеки,  евреи,
эвенки  и представители  всех, всех остальных национальностей СССР;  широко,
даже академически образованные люди и те, кто еле-еле владел русским языком,
- с  этого  ОБРАЗЦА  писали  расписки настоящие секретные  агенты,  сексоты,
стукачи.
     ЧК  менялась на ГПУ,  ГПУ - на  НКВД, НКВД - на МГБ,  МГБ  на привычный
нашему поколению КГБ,  и  дальше, дальше, боюсь, что и  по сегодняшний день;
появлялась новая,  в духе времени  лексика: скорее всего  - "во  внесудебном
порядке"  заменялось чем-то  более современным,  но  с таким  же  угрожающим
смыслом - не  позволяющим попавшему в ловушку человеку широко вздохнуть всей
грудью, как подбитой птице - расправить крылья.
     ОБРАЗЕЦ оставался  неизменным по своей  сути -  той путевкой в  ад, тем
символом  конвейера, на  который  государство кидало,  кидало и кидало своих
граждан.
     И что уж там этот парень с киностудии, чей визит так поразил меня...
     Помню,  закончив  свою  исповедь,  он  замолчал,  так  и  не   сев   на
предложенный мною стул и так ни разу не взглянув на меня.
     Тогда я что-то сказал ему, какую-то  чушь,  то ли о том, что это полная
ерунда и  я об этом  уже давно забыл, то ли - что  это была не самая большая
неприятность в моей жизни от КГБ.
     А он снова повторил:
     - Прошу вас... Простите меня... И тогда я чуть ли не вскричал:
     - Да прекрати ты! Забудь об  этом! Уезжай спокойно! Нормально живи там!
Там всегда тепло, мандарины, море... Брось ты все это!..
     -  Спасибо... - выдавил  он, резко  повернулся  и быстро, почти  бегом,
исчез из комнаты.
     Потом,  помню,  я  присел на подоконник  и  с  высоты четвертого  этажа
смотрел на наш вечно перестраивающийся, как  будто после бомбежки, переулок.
Мне вдруг захотелось увидеть, как он будет уходить из редакции. Какая у него
будет походка? Какой  взмах руки? Будет ли  поднята голова?  То есть я хотел
понять, стало ли легче парню после этого нелегко давшегося ему признания.
     Но  я его больше так и  не  увидел. Наверное, от подъезда он повернул к
Сухаревке, туда, куда мои окна не выходят...
     Скорее всего, он пошел из подъезда в другую сторону
     И тогда  я вдруг вспомнил, что так и не узнал не только его фамилию, но
даже его имя.
     Впрочем, это,  наверное, и к лучшему. Пусть в памяти он так и останется
- просто ОН. Просто человек в толпе.
 
     ОДИНОКИЙ ГОЛОС В ХОРЕ. Ленинград, 1934-й.
     "Осведомительство мое органам ОГПУ продолжалось недолго, один год (лето
1934 - лето  1935-го), не приносило как будто никому вреда, но  травмировало
оно меня на всю оставшуюся жизнь...
     Осенью 1933  года,  будучи студентом 4-го курса одного из ленинградских
вузов,  я был вызван в здание ОГПУ на улице Дзержинского, и после заполнения
подробной  анкеты мне было  указано  на мои  недостатки:  сын  потомственных
дворян,  нерусская  национальность,  родственники  за границей,  с  которыми
переписывается мать, и многое другое.
     Надо доказать  свою  преданность  Советской  власти, регулярно  сообщая
органам  о  разговорах,  настроениях,  антисоветских  высказываниях  друзей,
сокурсников по вузу.
     Я  отказался,  сославшись  на  то, что  полученное  мною воспитание  не
позволяет мне заниматься подобного рода деятельностью.
     Сотрудник  ОГПУ, беседовавший  со мной, заметил, что  его воспитание не
отличается  от моего, выразил неудовольствие  моим  отказом, отпустил,  взяв
подписку о неразглашении причин вызова. Подписку я написал.
     Поздней весной (или в начале лета) 1934 года я был повторно вызван  уже
в новое здание ОГПУ - в Большой дом на Литейном, где новое лицо, назвавшееся
Петровым, вело  со мной разговор о том же, но уже в более жестких  тонах. На
мой  отказ  мне было  сказано,  что если я  не соглашусь,  то мне  не  дадут
доучиться, может быть, и вышлют из Ленинграда.
     Я принужден был согласиться, подписав соответствующее обязательство.
     Выбор был мною сделан исходя из того,  что при отказе будет сломана вся
моя жизнь, а  мне хотелось учиться, работать по избранной специальности, а в
случае  высылки может,  в конечном счете, пострадать  моя семья  - родители,
братья, сестры. Мы уже знали тогда, что бывает с семьями репрессированных.
     Мне  было  указано, куда  ежемесячно  звонить  по  телефону  только  из
автомата,  адрес  квартиры,  куда  я  должен являться  по вызову, псевдоним,
которым  надо подписывать донесения.  Номер телефона  я  помню даже через 55
лет: Некрасовская АТС, 2-18-89.
     Со мною работал на конспиративной квартире в районе Большого дома Роман
Михайлович Бродский (думаю, что  через  3-4 года его  заточили в лагерь  или
расстреляли - в те годы сменяемость кадров ленинградского ОГПУ была велика).
     Подписанное  мною обязательство о  сотрудничестве  сразу  изменило  мое
поведение:  я стал уклоняться от встреч и новых знакомств, стал  замкнутым и
нелюдимым.
     При  встречах  с  Бродским, которые проходили после ежемесячных звонков
(не каждый раз), я говорил, что никакого компромата  у меня нет, что все мои
друзья  имеют  просоветские  настроения.  Это  стало  вызывать  возрастающее
раздражение собеседника и угрозы.
     Решив, что  надо найти разумный компромисс,  я сообщил  Бродскому,  что
один мой сокурсник выразил несогласие с решением правительства продать Китаю
Китайско-Восточную  железную  дорогу  (КВЖД).  Студент  свое мнение  выразил
открыто, подвергся осуждению  товарищей  и стенгазеты, которую читали  сотни
студентов.  Это мирило меня с собственной совестью, и я был убежден,  что не
выдаю этого  парня и что, возможно, в ОГПУ  уже лежит не один донос по этому
поводу.
     Бродский сказал,  что  факт  этот  интересный,  предложил  мне написать
донесение, которое я подписал данным мне псевдонимом.
     Студент этот благополучно  закончил институт, уехал  по  назначению.  О
судьбе  его  я  не  знаю,  как  и  о  судьбах  восьмидесяти  процентов  моих
сокурсников. Я считаю, что  мой  донос последствий не  имел. Он, кстати, был
единственным.
     Летом 1935 года,  когда  после  убийства Кирова  ленинградским  органам
было,  по-видимому,  не  до  меня  или  они  поняли  мою бесперспективность,
Бродский сказал мне, что я больше  могу не  звонить и не встречаться с  ним,
если, конечно, не узнаю чего-нибудь важного для безопасности государства.
     На этом моя связь с органами прекратилась навсегда.
     В том же  году я случайно узнал, что мой лучший друг  тоже был связан с
Бродским.  Он  нарушил  правила  конспирации  и позвонил  Бродскому из  моей
квартиры:  характер разговора не оставлял  сомнений. А  может  быть, он  это
сделал нарочно, чтобы предупредить меня?
     Все это  вызвало  у  меня  глубокое  отвращение  к Системе,  к  режиму.
Позорную тайну я не открывал никому. Вы, Юрий, мой первый адресат.
     Дальнейшая  жизнь  моя  может   считаться  вполне   благополучной   для
гражданина  нашей  страны: и  большое личное  счастье, и  большой  служебный
успех. Но никогда не изгладится память о годе сотрудничества с ОГПУ.
     Иногда  думаю,  убеждаю  себя, что  поступил правильно, согласившись на
сотрудничество  с  НИМИ. Отказавшись, я мог бы  быть превращенным в лагерную
пыль. А согласившись, я не только прожил интересную и счастливую жизнь, но и
немало способствовал росту  престижа своей страны. Тот, на кого я донес,  не
был арестован.
     Но можно посмотреть и с другой стороны.
     Уверен  ли я,  что  мой  донос  не  повлиял  на  дальнейшую жизнь моего
сокурсника? Не пошел ли этот донос за ним по месту назначения?  Не открыл ли
его чиновник НКВД  в  1937  году и,  стараясь  выполнить  спущенный план  по
арестам, подумал:  "Дело мелковато,  какая-то КВЖД... Но на других-то вообще
ничего нет, а тут бумага из Ленинграда, где враги  убили товарища Кирова", -
и  подмахнул  ордер  на  арест. А может быть, он остался на свободе,  но мой
донос был использован для шантажа - излюбленный метод органов, и он заплатил
за свободу такую  же цену, как и я? И дальше. Согласившись на сотрудничество
со  второго  раза,  я  обоснованно  позволил  органам  думать,  что  русская
интеллигенция - слюнтяи и трусы, что такими методами с ними нужно работать и
дальше...
     А  если бы все  студенты  и рабочие,  академики  и  артисты,  офицеры и
служащие  говорили бы  на  подобные предложения твердое "нет",  может  быть,
что-нибудь и изменилось? Может быть, в конечном счете число изломанных судеб
было бы куда меньше и наше общество не пришло бы к катастрофе?
     И дальше. А  как бы поступил Андрей Дмитриевич Сахаров и  другие  герои
правозащитного движения на моем месте, в аналогичной ситуации? Ведь Сахарову
надо было только  промолчать по поводу советского вторжения в Афганистан.  И
остались бы  у него награды  и звания и московские друзья, и  не  был  бы он
сослан в Горький. Но Андрей Дмитриевич не смог бы тогда  оставаться тем, кем
он остался...
     И последнее. На каких весах, по какой морали можно взвешивать возможную
гибель человека и повышение престижа своей страны?
     По  христианской  морали,  по Достоевскому, по которому счастье мира не
стоит слезы ребенка...
     Вот почему безнравственны самооправдания мои и подобных мне.
     Т., Москва".
 
     ПУТЬ В МЫШЕЛОВКУ
 
     Однажды вдруг влетает домой мой товарищ.
     - Есть  важный  разговор, - взволнованно начинает он и замечает,  что у
меня гости. - Можешь выйти?
     Был  вечер, осень,  шел противный дождь,  и  я  понял: случилось что-то
настолько  важное,  что человек поехал  в такую  собачью  погоду  ко мне, на
окраину  Москвы, что  не мог об этом важном  сказать по  телефону,  что даже
добравшись  до меня  -  решил  сказать что-то чрезвычайно  важное на  улице,
подальше от чужих глаз и ушей.
     Мы вышли.
     Что случилось? - помню, нетерпеливо и нервно спросил я.
     - Сегодня  я шел  около  площади Дзержинского и увидел, как из подъезда
Лубянки выходит, знаешь, кто?
     - И кто?
     -  Р....  -  назвал он  имя  нашего  общего товарища,  тогда, в  начале
семидесятых, такого же начинающего журналиста, какими мы были и сами...
     Хотел  было  написать, что сейчас, зная, чем все закончилось, без смеха
не  могу вспоминать эту историю, но вряд  ли  это было бы правдой. Тогда-то,
молодыми, мы не  смеялись!  Напротив! Сколько  переживаний навалилось на нас
тогда. Р.? Неужели? Среди нас? Как он мог?
     Не  думаю,  что мы, совсем  юные журналисты,  только-только закончившие
школу, в то время были интересны хоть какому-то, самому захудалому оперу КГБ
(хотя, скорее  всего, в  то время  мы  были в  этом абсолютно уверены). Нет,
другое  так перевернуло наши души: предательство близкого  человека, и помню
еще,  целый вечер  мы долго  обсуждали,  как  утром  встретимся  с  Р.,  как
посмотрим на  него, зная его страшную тайну, и отведет ли он глаза, поймав в
наших взглядах знание этой тайны.
     К  счастью, уже  утром  все  разъяснилось  самим Р.,  когда он радостно
сообщил, что вчера посетил Лубянку, сожалея лишь о том,  что  его не пустили
дальше  вестибюля: оказывается,  ему  поручили написать  какую-то  ерунду  о
пограничниках  и  там,  в  подъезде,  в котором  располагались погранвойска,
какой-то клерк из политотдела должен был передать ему какую-то справку.
     Думаю, мы  были  бы куда спокойнее, если  бы представляли,  что ни один
нормальный опер не пригласит своего агента прямо в свое логово.
     Сколько  я ни  встречался с  секретными агентами КГБ, сколько ни  читал
исповедей их предшественников (агентов  ГПУ, НКВД, МГБ) - последние сведения
о том,  что для кого-то первый  шаг в эту  мышеловку был  именно в здании на
Лубянке (или в малых "Лубянках", раскиданных от Москвы до  самых до окраин),
датировались лишь самым началом тридцатых годов.
     Вот что написала мне Иля Анатольевна Штейн из Москвы:
       1933  году  я работала  в  Измайловском парке  культуры и отдыха  в
экспериментальном  коллективе. Мы,  молодые  актеры,  выступали на  сцене  и
просто  на лужайке. Концертные номера  чередовались  с затеями массовиков. В
коллективе было не более 10 человек.
     Однажды ко мне пришла повестка - такого-то числа явиться на Лубянку (не
помню уже, как тогда называлось это страшное заведение - ЧК, ОГПУ или НКВД).
Когда  я пришла, меня прежде всего предупредили, что о предстоящем разговоре
я  никому не должна говорить. Затем, даже  не спрашивая моего согласия, этот
человек  заявил: "Я  вам даю следующее задание. Вы должны  прислушиваться ко
всем разговорам  в  вашем коллективе и вообще везде. О  всех  высказываниях,
порочащих  партию,  правительство  и  партийцев,  вы должны сообщать  на при
очередной явке на Лубянку". И мне был назначен день и час явки".
     Да,  только  в  начале  тридцатых  - вот  так, через  парадный  вход, в
открытую, открытым текстом чекисты призывали отдать свой долг, как призывали
на выборы или на овощебазы (подтверждение тому - и письмо Зинаиды Дмитриевны
Былинкиной из Курска, которое я уже приводил).
     Думаю, что уже с 1934 года, то есть с началом очередной волны  массовых
репрессий после убийства Кирова и по сегодняшние дни, никаких приглашений на
"Лубянки" и никаких списков фамилий, вывешенных на стене больше не было.  По
крайней мере,  ни  в одной исповеди, полученной мною  и относящейся к  более
позднему периоду,  чем самое начало тридцатых, я  не нашел упоминаний о том,
что человек,  которому  суждено  было стать сексотом, смог вот так, открыто,
переступить  порог  секретной полиции, будто это  такое  же учреждение,  как
Минпрос или управление бань.
     Нет, только таинственность могла обеспечить значимость миссии,  которую
ОНИ возлагали  на попавшего в  ИХ сеть  человека, только секретность  должна
была возбудить чувство, которое  и управляло человеком, людьми, государством
- страх перед НИМИ.
     Вот типичная первая встреча с вербовщиком, происшедшая в 1940 году у Е.
Андреева,  который в  то время работал  конструктором  крупного авиационного
завода в Восточной Сибири.
     В спецотдел завода его вызвали в полночь,  и он, по его словам, сначала
не мог понять, почему именно ночью. Его  встретил упитанный  мужчина лет 35,
вежливо пригласил сесть, достал из ящика стола его личное дело и сказал:
     Я хорошо познакомился с вашей биографией и пришел  к выводу, что вы нам
подходите.  Нам  нужны сведения  о неблагонадежных товарищах, работающих  на
заводе.
     Из  дальнейшего разговора он понял, что его задача - помочь государству
в разоблачении  врагов  народа - шпионов, Диверсантов, вредителей,  а  также
сообщать  об   антисоветских  разговорах  среди  его   знакомых,  друзей   и
сотрудников по работе. Тут же ему присвоили кличку "Резец".
     Далее Е. Андреев вспоминает:
       ответил,  что  у  меня  нет  никакого  желания заниматься  подобной
деятельностью,  так  как  очень  занят  в  клубной самодеятельности.  Но  он
настаивал...
     Когда я  пришел домой,  то крепко задумался. На заводе к этому  времени
уже исчезли многие сотрудники. Почти  каждую  неделю  ночью  "черный  ворон"
увозил в город ни в чем не повинных людей. Сначала пропали директор завода и
главный  инженер,  потом  -  начальники  цехов,  мастера  и  просто  рядовые
работники. Я подумал и решил  - нет! Меня  за  душу схватила и затрясла сама
мысль  стать  провокатором, доносчиком, стукачом. Я твердо решил: пусть меня
лучше посадят, чем это".
     Этот прохвост не  раз звонил мне по телефону, приглашая на свидание, но
я находил разные причины, чтобы к нему не ходить.
     Потом  случайно  встретился  с  ним  в техническом  отделе,  но  тут же
отвернулся. Хотя он мне и сам сказал при первой встрече, что если увидимся -
надо делать вид, что незнакомы друг с другом.
     Прошло около  месяца после этого, как вдруг  мой хороший  друг говорит:
"Слушай, Евгений, а  ведь Сталин  - это настоящий Иуда". Я посмотрел на него
как на  сумасшедшего:  "Ты  что,  хочешь  на  Соловки  попасть!?" Он в ответ
усмехнулся и замолчал. Потом он не раз повторял  мне эти слова... И я понял,
по  чьему  указанию он говорит  так,  и перестал быть с  ним вместе, то есть
потерял друга.
     Через  некоторое  время  я  стал  невольным  свидетелем  разговора,  из
которого  понял,  что  в  НКВД  области  готовится  дело  на  одного  нашего
конструктора и на меня. Этот  конструктор сразу постарался уехать из города,
а  следом за  ним  и я. Через тридцать  лет я узнал,  что мой бывший друг  в
1940-м  получил повышение по службе - стал начальником цеха и угробил нашего
общего знакомого П. на десять лет лагерей..."
     В  какое-то  мгновение мне захотелось прервать  этот  текст, оставив из
него только сам  факт:  ночь, тайна, спецотдел, "Резец", - то есть  показать
лишь,  как сам человек чувствовал себя при первой встрече  с  НИМИ и как ОНИ
пытались захватить человеческую душу.
     Но потом понял - нет, нет, все, что написал мне в  письме Е. Андреев, и
составляет суть нашей истории, это не  сор жизни,  а ее  суть,  смысл,  если
хотите. Ведь есть одна большая история, история нашей страны - со множеством
ошибок,  которые  впоследствии  разберут  и,  возможно,  сделают  правильные
выводы.  И  есть история, заключенная  в  единственной и неповторимой судьбе
одного-единственного и неповторимого человека. Ее не переделаешь, из нее  не
извлечешь  уроков.  Она  была,  есть  и  уходит  вместе  с  самим человеком.
Потому-то,  может быть, самое важное в этой исповеди  даже  не  ночь, тайна,
"упитанный  мужчина", а то,  что  ОНИ  отняли  у  него  друга, который  стал
предателем.
     И даже жалею, почему  же  мне показалась  не к  месту  первая фраза,  с
которой Е. Андреев начал это письмо ко мне:
     "Тогда я был молод и играл на саксофоне в заводском оркестре..."
     Сороковой, молодость, саксофон... ОНИ.
     Ну так вот...  Повторяю,  кроме свидетельств из начала тридцатых годов,
больше, как я ни искал, первых встреч с НИМИ на ИХ территории не нашел.
     Галину  Павловну  Попову из Вольска  через несколько дней после  начала
работы  в воинской части попросили зайти в строевую часть, но до нее  она не
дошла:
     "На  первом этаже меня перехватил невысокий худощавый человек с цепким,
колючим взглядом. Объяснив, что звонил мне он, предложил  пройти в  какой-то
кабинет.  Уже  не  помню,  кем  он  мне  представился,  но  смысл  разговора
заключался в  том,  что я  могла  бы  им  помочь. В  чем?  - удивилась я.  В
подробности он не вдавался, но когда я ответила,  что  да, что попытаюсь, он
попросил меня написать расписку..."
     В 1956 году В. Ширмахера вызвали по телефону из  института,  который он
заканчивал,  в  военкомат:   "Поинтересовавшись,  какой  дорогой  я   пойду,
неизвестный сказал,  что меня встретят. Мой путь лежал мимо милиции, и когда
я проходил мимо, вышел из  дверей человек и позвал меня. Но я был  не  один,
так как, почувствовав в этом звонке что-то  необычное, взял с собой товарища
- здоровенного студента.
     Незнакомец  оказался  этим очень недоволен: "Приходите завтра, но один.
Скажите, что насчет прописки".
     Мой корреспондент из  Казахстана, который  подписался псевдонимом "Фриц
Паулюс"  (к его истории мы еще  вернемся),  был  перехвачен прямо  на улице,
поздним вечером, когда возвращался из школы, где он работал, домой.
     "Обычно  я ходил пешком, но  тут решил  поехать на  автобусе. Не  успел
войти в  него, как меня окликнули  по имени-отчеству и  настойчиво попросили
пойти домой пешком. Мне это не понравилось,  не понравился  и колючий взгляд
товарища, который меня  остановил. Мог бы мне сказать об этом, когда я стоял
на  остановке. Я,  повинуясь  ему, вышел на  следующей  остановке.  Когда мы
остались одни, он представился. Из его документа, который сверкнул на  слабо
освещенной остановке как  падающая  звезда, я, конечно, ничего не понял,  но
фамилию схватил, так как у меня в классе был очень трудный ученик с такой же
фамилией. Почему-то решил, что этот товарищ из милиции, и тут же сказал, что
не хочу иметь отношений  с  милицией в  личном  плане. Шли мы  домой,  как я
обычно хожу, очень быстро, расстались на углу проспекта, но новую встречу он
успел   мне   назначить:   пединститут,  первый  этаж,   кабинет   секретаря
парторганизации".
     Одессита  А. Келькеже, который  в 1954  году  должен  был везти  группу
молодежи в Казахстан, на целину, перед отъездом вызвали в райком  комсомола,
где секретарь райкома сказал:
       тобой хочет  поговорить один солидный человек". "Солидный" оказался
сотрудником одесского КГБ.  Он предложил сотрудничество, которое заключалось
в  том, чтобы Келькеже выявлял тех, кто антисоветски настроен и у кого  есть
родственники с "антисоветским уклоном".
     На лестнице, на улице, в проходном дворе, в красном уголке ЖЭКа и очень
часто  -  в  кабинетах  комсомольских и  партийных  секретарей, где хозяева,
предварительно  выйдя, оставляли человека один на  один  с НИМИ,  - вот  так
тихо,  тайно,  без  лишних  глаз  и  ушей  становились  сексотами, агентами,
стукачами миллионы моих соотечественников.
     Итак, недолгая эпоха  парадных подъездов  Лубянок  закончилась в начале
тридцатых,  но  неправильно  было бы  думать, что с  того  дня только  через
полутемные подъезды или вечерние улицы и другие, не парадные, а черные входы
шла  дорога  в  этот  другой,  параллельный  ГУЛАГ,  раскинувшийся  на  всей
территории страны, на пространстве жизней и судеб всех наших  поколений, - и
тех, кто родился в начале века, и тех,  кто уже был зрелым в его середине, и
тех, кто еще молод к его концу.
     Остался, остался и официальный вход туда, в этот ГУЛАГ.
     В любом учреждении - от банно-прачечного комбината до Совета Министров,
на  любом заводе, в любой конторе - везде была, чаще всего незаметная, дверь
с табличкой: "Отдел кадров".
     "После  второго  курса,  в  разгар   переводных  экзаменов,  ничего  не
подозревающего, меня вызывают в отдел кадров. По миллион раз тиражированному
сценарию,  инспектор представила мне миловидного  человека в штатском, перед
которым  лежало  мое личное дело,  и  тихо испарилась. Охваченный  внезапным
страхом, я не расслышал его фамилии, только понял, ОТКУДА он. Сославшись  на
неудобство беседы в этом помещении, он пригласил меня в  стоявшую у подъезда
черную "эмку".
     Вот  в  какую  дверь,  чтобы  потом  пересесть  на   сиденье  казенного
автомобиля под присмотром миловидного в штатском, вошел  однажды сегодняшний
кинорежиссер из  Свердловска  Вл. Новоселов и,  как я убедился,  большинство
тех, чьи исповеди я прочитал или услышал.
     О,  эти кадры,  которые, по знаменитым сталинским словам, действительно
"решали все". Не те кадры,  которые вкалывали за копейки, которых загоняли в
колхозы,  которые  были  счастливы,  выстояв в  километровой  очереди  кусок
полусъедобной колбасы, а именно эти, истинные "кадры", серые мышки Системы -
они говорили свое  решающее слово.  Скорее даже и не говорили, а чаще  всего
лишь озвучивали слова, которые им озвучивать приказывали.
     Помню, как с нежным смехом одна пустая московская девица,  молодая жена
гэбешника,  рассказывала  в  застольной  компании,   в  которой  я  случайно
оказался, как муж отомстил ее начальнику, с которым она что-то  не поделила:
"Он позвонил в отдел кадров и просто спросил, а у вас такой-то работает? Как
он? И через два дня этому козлу отменили командировку во Францию".
     И я убежден, что и это - правда.
     Сколько себя помню -  столько помню эти редакционные комнаты, в которых
никогда не был слышен  стук  пишущих машинок,  куда  не  забегали  дерганные
дежурные по номеру, откуда не был слышен обычный для  редакционных кабинетов
смех  или шум уже полутрезвой  компании. Сюда заглядывали обычно  мельком  -
взять  какую-нибудь  справку  в  ЖЭК  или  в  военкомат  - и,  натыкаясь  на
пристальный  взгляд  кадровика    редакциях  это  обычно  женщины), быстро
торопились закрыть за собой дверь.
     Хотя с "пристальным" взглядом я, наверное, загнул...
     Обыкновенные женщины  (из  тех, которых я помню), обыкновенно смотрели,
да и комнаты мало чем отличались  от  тех, в которых  мы  и сами работали  и
работаем.  Ну  и  что - что  стоял огромный  сейф  или  даже два? И в  наших
комнатах  - по  крайней  мере в некоторых, тоже стояли эти железные ящики, и
те,  у кого они были, по молодости лет, естественно, этим гордились, убеждая
сами себя в том, что там хранятся какие-нибудь редакционные тайны.
     Но  в  сейфах  кадровиков  никаких  редакционных  тайн  не  было -  там
хранились наши личные дела.
     За свою жизнь я работал  в четырех редакциях. Значит, в моей жизни было
три личных дела (в "Новой газете"  в девяностые  все уже  как-то  проще).  Я
никогда не знал, что там находится - какие  мои грехи перечислены (а, может,
и не  перечислены), какие  справки о моей личной жизни  подшиты, какие  даты
проставлены в графах между "жил и умер". Но, скорее всего, ничего там такого
и не было, и нет - обычная канцелярская ерунда.
     Но  только  знаю, что именно в  отделы кадров  заходили  незнакомые для
редакционного народа люди, и если кто  из газетчиков  нечаянно врывался туда
за какой-нибудь очередной справкой,  то разговор там мгновенно  смолкал и не
вовремя   ворвавшийся   репортер  натыкался   на   взгляд   завкадрами:   не
добродушно-равнодушный, как обычно бывало, а на чужой, жесткий, холодный.
     Этим  отличался  любой другой  редакционный кабинет  от того  самого  в
момент посещения куратора из КГБ. А кураторы тогда были приставлены к каждой
редакции.
     В "Комсомолке" я о них не знал, только догадывался, точно так же, как и
о тех,  кто являлся агентами КГБ: это была, кстати, особенно в  семидесятых,
постоянная тема для разговоров. Но встретился с ними  в "Литгазете", да и то
уже после горбачевской перестройки, когда эти сменяющие друг друга "Сергеи",
"Жени",   "Игори",   приходя   в   редакцию,  не  особенно   скрывали   свою
принадлежность  к органам.  Переговорив  с нашими  кадровиками, они шатались
потом по редакционным коридорам и даже жаловались на  бардак в своей системе
(это  был конец 90-го - начало  91-го).  Помню,  один из них,  по-моему, его
звали  Игорем, когда  мы  столкнулись  рядом  с  нашим отделом кадров, вдруг
сказал:  "Знаешь,   зачем  я  приходил?  За  оперативными  данными  на  Юрия
Бондарева!" - "Чего?" - растерянно спросил я.  - "Да у него  юбилей...  Наши
должны  приветственный  адрес   писать..."  Хотя  этот  Игорь,  естественно,
скромничал.  Позже  я узнал,  что  в здании редакции  прослушивались  десять
кабинетов, и именно кураторы  из КГБ еженедельно знакомились со  всеми этими
записями, уж не  говорю о том, что они  спрашивали и что им  рассказывали  в
нашем отделе кадров.
     Да,  отделы кадров были теми форпостами, откуда  потом загоняли людей в
стукачи. Хотя,  как  и в любой  бюрократической системе, там творилось  черт
знает что и были в них и кадровики с человеческим лицом.
     Процитирую письмо,  полученное  мною  из Киева  от Дмитрия  Игнатьевича
Фурманова, работавшего начальником отдела кадров.
     "Отдел кадров -  это  банк  демографических  данных  на  всех, и потому
кадровик - находка для КГБ. От вербовщиков  в звании до капитана я отбивался
собственной грудью  с  орденскими планками, а  принципиальным майорам и выше
заводил волынку на манер Швейка. Альянс  не состоялся, хотя  в нужные бумаги
они нос совали. И не только нос, но и своих людей.
     В  "Укргипропроме",  где  я  начинал  кадровиком,  в  спецчасти  сидели
подполковники КГБ запаса Дьяченко и Усатюк. Когда гданьские корабелы затеяли
забастовку, получаю приказ: учредить круглосуточное дежурство  ответственных
работников  и...  (цитирую  приказ)  "через  каждые   два  часа  докладывать
дежурному по ДСК-1 о настроениях рабочих и ИТР".
     Звоню своему начальнику:
     - Ты умный человек, как же ты  мог сочинить такой идиотский приказ? Где
взять столько "ответственных",  когда неизвестно, сколько дней продлится там
у них забастовка? И потом эти доклады через каждые два часа?!
     С дежурными  выкручивайся  сам, а  регулярная  информация  - требование
секретаря парткома. Звоню секретарю:
     - Ты же знаешь, что наши участки разбросаны по окраинам Киева. Какой же
инспектор будет бегать вокруг города за "настроениями и высказываниями"?
     Он мне:
     - Приказ свыше...
     Плюнул я в трубку, а через час звонок:
     - Ладно, докладывай раз в сутки  после работы. В сердцах  выдал забытый
фронтовой жаргон, а через день пригласили меня в Печорский райком партии,  и
безусый партбосс долго-долго меня воспитывал, пока я не взмолился:
     -  Господи,   как   же  можно   бояться  своего  народа,  чтобы   из-за
братьев-поляков поднять такой тарарам?! И вообще, где Польша, а где Киев?!
     Товарищ не понял. И долго я выкручивался с дежурствами и информацией.
     За двадцать лет  работы кадровиком и парторгом хорошо рассмотрел, какой
густой липкой паутиной преуспевающих  сексотов опутано наше многострадальное
отечество  и как  вольготно кормятся  с  их  помощью  легионы номенклатурных
боссов и охраняющие их органы".
     Господи,  в  каком бреду мы  жили! Но  как этот бред  ломал  и уродовал
людей! Какой горький осадок - надолго-надолго, до конца жизни - оставался от
первой встречи с НИМИ.
     В  марте  1943 года  Т.,  тогда  еще  юноша,  почти  подросток, получил
повестку явиться в поселковый совет. Когда он показал повестку, председатель
указала  ему  на  другую  дверь.  Он  вошел.  За  столом  сидел  полковник в
общевойсковой форме, то есть  петлицы были красного  цвета и соответствующее
количество  ромбов  -  в этих тонкостях  пацаны военного времени разбирались
очень хорошо.
     Далее Т. (так и было подписано это письмо ко мне - Т., Луганск) пишет:
     "Только я поздоровался и представился, на меня обрушился град обвинений
- почти на крике, суть которых  сводилась к следующему: я враг народа и меня
надо  немедленно  расстрелять. Конечно, мне стало тут же жутко: в чем  дело?
почему?  в чем  я  виноват?  Не успел я сам  себе  придумать обвинения,  как
полковник  вдруг  резко  сменил  тон и  спокойно  сказал, что  он  "проводил
эксперимент",  чтобы  меня "испытать".  А  дальше  начался  длинный  часовой
разговор. Вернее, это  был не разговор. Он  говорил, а  я сидел  и слушал. Я
услышал, что "про меня все  известно" и что я "им  подхожу".  Потом сказал о
льготах, которыми буду осыпан. В  числе  первых  - не пойду  на фронт. Далее
пошла деловая часть: явки, контакты,  характер поведения. Много кой-чего. И,
наконец, первое  отвратительное задание. Он  говорил, а я, повторяю, слушал.
Самое главное, он ни разу не поинтересовался моим согласием..."
     О, господи...
     "Нас  водила  молодость в  сабельный  поход,  нас кидала  молодость  на
кронштадтский лед..."
     Вводила их  молодость в полутемные  комнатки,  и потом долго-долго,  на
протяжении всей  жизни, до самого ее краешка все вспыхивали, не погасая, эти
воспоминания. Как ломали, как ломались...
     Бедные  ребята  тех поколений!  Уже  выраставшие в том (а другого  и не
знали),  что так - НАДО, что так -  МОЖНО,  что так - НУЖНО. Для Родины, для
блага  которой  ты  уже  с  детства был обречен  на  предательство,  как  на
доблесть.
       те  далекие годы  миллионы советских  школьников подражали  Павлику
Морозову. Различные были  тогда  формы тиражирования образа юного героя,  но
самой  многочисленной и доступной  оказался  театр.  Лет пять  я играл  роль
пионера-доносчика на школьной сцене. На сцене я каждый  раз предавал  своего
отца за украденные им  полмешка зерна и каждый раз отца забирали в тюрьму, а
меня  перед  всей  школой  награждали тряпичной  красной звездой. Перестал я
играть эту  роль  только  тогда, когда  нашу  соседку посадили  на 10 лет за
килограмм  зерна.  Она  из  лагеря  так и не  вернулась,  а  ее  осиротевшую
семнадцатилетнюю дочь взял в  жены сорокалетний - на вид страшнее Бармалея -
коммунист,  председатель  колхоза,  который  по  чьему-то  доносу  обшаривал
карманы   колхозников,  когда  они   возвращались  с  поля   домой.   Трудно
представить,  как можно целоваться  и рожать детей от убийцы своей матери! А
ведь у них были дети, и они потом узнали, что их родной отец сгноил в тюрьме
родную бабушку. Каков может быть генофонд у этих людей?.."
     Эти строки я нашел в письме Лукмана Закирова из Казани.
     Как по минному полю  шел человек.  Мог шагнуть,  наступить, взорваться.
Могло и пронести.
     Случалось, что  судьбу  человека предопределяли  случайности. Он мог бы
жить тихо-мирно,  не сталкиваясь сам лично с НИМИ.  Ведь при  всем том,  что
потребность  в сексотах,  стукачах,  секретных  агентах  была  огромной, ОНИ
понимали, что не от каждого может  быть польза для ИХ дела).  Но неожиданно,
вдруг органы начинал интересовать человек, который живет рядом.
     Так  случилось с  Зоей  Федоровной Суржиной. Шел 1951 год...  В  Россию
начали  возвращаться  из Китая,  больше всего -  из Харбина - русские, волею
судеб оказавшиеся за границей. Об этом довольно много написано в современной
литературе: и о том, как рвались люди домой, - в Россию,  и что потом с ними
происходило,  и какой  горькой оказалась встреча  с Родиной, и как  желанная
Родина представала  для  многих  из  них в виде  лагерных  бараков,  колючей
проволоки и часовых на вышках.
     В  Свердловске, где  жила тогда  Зоя  Федоровна,  таких (как  сейчас бы
сказали) "новых русских" оказалось много.  Думаю, как и в других уральских и
сибирских городах, главное - подальше от центра.
     "Мы  с  мамой (а я  тогда работала в техникуме преподавателем  русского
языка и литературы), - вспоминает она, - жили в маленьком деревянном домике:
холодном, худом, проветривавшемся всеми ветрами. Было холодно, голодно, и мы
решили  маленькую,  отгороженную  деревянной  перегородкой   комнату   сдать
приехавшим из Китая  и  ищущим угол  "шанхайцам"  - так  их  называли тогда.
Комнату  в 8 метров, в  которой едва помещалась железная кровать, шатающийся
стол и табурет, снял "шанхаец" лет 60 или даже постарше - высокий, худощавый
со впалыми щеками. Я помню  и  его имя: Леонид Абрамович Фукс. Дома он бывал
мало, и только иногда к нему  приходили гости,  приехавшие  с ним из Харбина
два молодых человека. Поскольку перегородка была деревянной, то я слышала их
разговоры, но они всегда говорили по-английски...
     У  Леонида  Абрамовича  не было никаких вещей, кроме  большого сундука.
Человек он был  больной и по  утрам долго и надсадно кашлял, отплевываясь  в
баночку, - у него была астма. Потом пил чай и куда-то уходил. Он не работал.
Сказал, что в Харбине у него была коммерция.
     Все они были одинокими людьми..."
     Однажды  во время  урока  секретарша директора  вызвала Зою Федоровну с
урока и сказала, что ее  спрашивает какой-то  молодой  человек. Она вышла  и
попросила его подождать, пока  закончится урок.  "Вы  мне нужны  срочно и на
одну минуту", - сказал он тоном, не  допускающим  возражений. Потом, показав
ей красную  книжечку, добавил: "Вы должны  сегодня в 15. 30 быть в комнате -
назвал номер - на Ленина, 17".
     Для  свердловчан  Ленина,  17 означало то же самое, что для москвичей -
Лубянка.
     Когда она  увидела красную книжечку в  руках  молодого человека,  у нее
подкосились ноги:
     "Он повернулся,  ушел, а я  не помню,  как закончила этот урок.  Думала
только об  одном: если  это арест, то они  должны были приехать за  мной  на
машине..."
     Сейчас  трудно  представить,  что  она  пережила,  когда  шла до  этого
страшного  здания,  выписывала  пропуск,  входила в подъезд, находила нужную
комнату, не понимая, что ее сейчас ждет, кому она могла понадобиться, зачем?
     Но все объяснилось просто.
     "У вас проживает  "шанхаец" Фукс? -  спросили ее. - Так  вот, отныне вы
должны  слушать все, о чем  он  говорит и  о  чем говорят  те,  кто  к  нему
приходит. Нам важно знать,  куда он  ходит, где бывает..." - "Но они говорят
по-английски",   -  пролепетала  она.  -     какие  языки  вы  знаете?"  -
"Французский  и  немецкий..."  -  "Жаль,  жаль...  Но  все равно  вы  будете
приходить к нам еженедельно и докладывать о нем".
     Как же поступила Зоя Федоровна?
     "Когда  я  пришла  домой  и  рассказала  обо всем  матери  -  она  была
потрясена: дом 17 по улице Ленина наводил на нее ужас.
     В тот же день,  сославшись на  то,  что  к нам якобы  приезжает  родня,
отказала от дома нашему "шанхайцу"... Безжалостно? Бесчеловечно?
     Но только вот  так Зоя Федоровна сумела избежать горькой судьбы стукача
в то безжалостное и не очень человечное, время.
     А вот другая  история,  ближе к нам по времени. Уже начало семидесятых.
Время иное.  Нравы  -  не те. Да и люди, люди тоже изменились. Но ситуации -
схожие. И  если Зоей Федоровной Суржиной ОНИ заинтересовались из-за  соседа,
то Любовью Тихоновой - из-за однокурсников.
     Она тогда  училась на отделении  журналистики  филфака Дальневосточного
университета. Однажды на третьем курсе ее вызвали прямо с  лекции в деканат.
Замдекана, кивнув  при  ее  появлении красивому мужчине средних  лет, вышла,
деликатно притворив дверь.
     "Красавчик,  выдержав паузу и  внимательно меня  рассмотрев, подошел  к
двери и повернул ключ в замке. Все эти манипуляции меня жутко заинтриговали.
Я и предположить не могла, откуда и по  какому поводу явился  этот смазливый
дядечка.  И вдруг он бухнул как обухом по голове, что он  из  КГБ. Была бы я
помоложе, то подумала, что у  меня "крыша поехала". Представьте себе девочку
- тихую,  вполне заурядную.  Из тех, кто  в школе  привычно пишут сочинения,
иногда  шлют заметки в  местные газетки и  воображают, что это и есть верный
путь  в большую  журналистику.  Знаний почти никаких,  политика,  экономика,
философия за  семью замками и вообще-то  не  особенно  влекут. И вот  такого
куреныша - в сотрудники органов.
     Дяденьку  звали  Геннадием  Ивановичем.  Он  меня  буквально обезоружил
знанием мельчайших подробностей из моей весьма немудрящей биографии: кто мой
жених, с  кем я дружу, куда и когда хожу... Даже мнение свое  высказал: мол,
неудачную я  себе партию подобрала, с таким парнем  счастья не видать. После
этого я немного пришла в себя и сообщила, что пока еще в состоянии сама себе
выбирать парней. И поинтересовалась, зачем, собственно, приглашена..."
     Зачем же понадобился ИМ этот, по ее собственным словам, "куреныш"?
     Оказалось, из-за ее однокурсников, одного из которых в своем письме она
обозначила инициалами "В. Ш."
     Кагэбешник начал допытываться, как часто она бывает у этого В. Ш. дома,
что она там делает, о чем говорят... Попросил рассказать, что за фотомонтажи
В. Ш. стряпает и не позировала ли она ему в обнаженном виде.
     "Я просто обалдела  ото всех  этих  вопросов. Тот, кем  они в  тот  раз
интересовались,  был очень  талантливым  парнем. От  многих из нас отличался
классической  начитанностью,  общей культурой, играл на пианино, на  гитаре,
пел песни  собственного  сочинения. Очень неплохо писал сатирические  стихи.
Написал  он  к  тому  времени  поэму "Перо и  серп", в  которой  его  бывшие
однокурсники совмещают интеллектуальный  труд  с  физическим,  крестьянским.
Было  в  ней об идиотизме  советской  деревенской  жизни, бесперспективности
колхозного  хозяйства, моральном разложении тех, кто пробрался в начальники.
И  все это хорошим  слогом, с юмором. Мы просто падали от  смеха, читая этот
шедевр в  перерывах между лекциями.  А фотомонтажи он приносил такие: первая
красавица  курса  на прекрасной лужайке  обнимается с  Брежневым  и  Фиделем
Кастро. Или сам В. Ш. пьет на брудершафт с тем же Леонидом Ильичом. Качество
было  на высшем уровне. Как и все, что делал  этот немного безалаберный, но,
безусловно, очень одаренный мальчик.
     Меня,  как общежитскую, вечно голодную и  тоскующую по маме,  он иногда
приглашал  на домашние  обеды.  Французский  коньяк  (впрочем,  давали самую
маленькую  рюмку),  маринованные   грибки,  красные  икра  и  рыба,  жаркое,
салаты...   Готовила  и   угощала  его   аристократическая   бабуля,  бывшая
преподавательница  языков и  музыки. Потом  мы  уходили  в комнату В. Ш., он
играл и пел, я ковырялась в его книгах, альбомах. Он мастерски делал женские
портреты,  вся  стена  над   тахтой  была  увешана  нашими  университетскими
красотками.  Между  прочим,  никакой  пошлятины!  И  вот  Геннадий  Иванович
выуживал у  меня  компромат  на этого мальчика, делал грязные намеки -  и не
напрямую,  а  как-то  бочком,  бочком  давал  понять,  что у  меня  возможны
неприятности, если я откажусь от сотрудничества.  Я решила, что раз он и сам
говорит о "художествах" В. Ш., то  я это вполне могу  подтвердить. Но только
устно,  никаких  бумаг  и  подписей. Г. И. попросил запомнить его  телефон и
предупредил, что еще меня вызовет. А пока никому - ни-ни!.."
     После  этого  разговора  Л.  Тихонова,  по  ее словам,  места  себе  не
находила.  И  в  первую  очередь  вот  почему  (еще  раз  напомню,  шли  уже
семидесятые):
       размышляла,  почему  выбрали именно меня, за  какие провинности или
"заслуги".  Очень  была  оскорблена.  Видимо,  думала,  морда  была  у  меня
подходящая, значит, я похожа на  сексотку!  В общем, измаялась вся  и решила
все рассказать  жениху  Он был на пять лет старше  меня,  работал  в газете,
отличался независимыми взглядами, был уже сложившейся личностью. Реакция его
была определенной:
     -  Ну, ты даешь! Ты  хоть понимаешь,  что заложила парня! Нужно все ему
рассказать, и пусть уж сам крутится дальше..."
     Вместе  с  женихом она в тот же вечер разыскала  В.  Ш. и рассказала об
этом странном визите.
     Геннадий  Иванович объявился снова  спустя неделю.  Вызвал с  лекции  в
коридор и  назначил встречу  по определенному адресу. Она пришла в  какую-то
квартиру с детским трехколесным велосипедом в прихожей.  Тем не менее вид  у
дома был нежилой. Ожидала расспросов о В.  Ш., но их  не последовало. На сей
раз, темой их беседы явилась жизнь и образ другого ее однокурсника - Ю. Ш.
     "Надо  сказать,  что этот парень  был  посложнее  всех  нас,  вчерашних
школьников. Отслужил армию, интересовался философией, экономикой. Тоже писал
хорошие  стихи.  На  лекциях  задавал   серьезные  вопросы,  доводил   порой
преподавателей до белого каления. Словом,  кандидат  в диссиденты. В  группе
его не любили, но интеллект  и  эрудицию  признавали. И вот мне предлагалось
осведомлять  Г.И. обо  всем, что говорят  и  делают ребята  из моей  группы,
особенно В. Ш. и Ю. Ш. Я уточнила:
     - Доносить, что ли?
     - Не доносить, а осведомлять. Это  большая разница,  и, вообще, Люба, у
вас искаженные представления о дружбе и товариществе..."
     Геннадий Иванович пообещал ей, что "если с ним дело пойдет", то ее ждут
определенные льготы: лучшее распределение,  возможность  продолжить  учебу в
аспирантуре  МГУ,  хорошая  квартира.  Это  потом. А  пока, возможно,  будет
выплачиваться что-то вроде стипендии от органов.
     "Ночью долго ворочалась. Девчонки не выдержали:
     - Что ты вздыхаешь,  как больная корова?  Ходишь последнее время, будто
стипендию потеряла. Рассказывай!
     Не спали до  утра. Однокурсницы мои были просто  потрясены.  И  все  не
могли  понять, почему зацепили именно меня, а не кого-то из них. Пообещали в
беде не бросать, успокаивали как могли..."
     С  Геннадием  Ивановичем Любовь Тихонова встречалась еще  три  раза, он
вызывал ее с лекций, уговаривал, увещевал, говорил, что она уже все  равно у
них на заметке пожизненно. Где  бы она ни оказалась,  чем бы ни занималась -
каждый ее шаг будет ИМ известен.
     И чем же закончилась эта история?
     "Однажды,  гуляя  с  подругой  по  Океанскому  проспекту,  я  попросила
позвонить  ее по "секретному" телефону. Мы вошли в телефонную будку, подруга
набрала  номер,  удостоверилась,  что подошел тот,  кто нужен, и  произнесла
интеллигентным голосом:
     - Геннадий Иванович, вы меня, пожалуйста, извините, но вы - дурак.
     И положила трубку.
     Что  есть духу  мы помчались по  проспекту.  Было  до  ужаса смешно.  В
общежитии выкурили по сигарете, ждали, что за нами придут. Причем подружка с
хохотом уверяла, что она-то ни при  чем - придут-то, мол,  за  тобой, ты  же
"дружишь" с органами. Честно говоря, в этот день я немного попереживала.  Но
напрасно,  как оказалось. Больше  никто  меня не вызывал,  и Г.  И. я больше
никогда не видела.
     В группе мы после этого старались  лишний раз не высказываться, немного
сдерживали  языки.  Шутили, что  "ЧК не дремлет", вычислили  одного сексота,
устроили  ему  хронический бойкот.  Между прочим, был  серющим студентом, но
впоследствии  остался на  кафедре, закончил  аспирантуру,  получил обещанные
блага. "Товарищи" держат слово.
     Мне, наверное, просто повезло. Были друзья,  порядочное окружение. Всем
этим я очень дорожила. Мы мало чего боялись, над  многим иронизировали, мало
задумывались о серьезных  вещах  и мало  чего  хотели.  Не были заражены  ни
особым цинизмом, ни ура-патриотизмом,  ни  стремлением во что бы то ни стало
сделать  карьеру.  Всей  группой  бойкотировали  субботники  и  воскресники,
бастовали против баланды в студенческой столовой, в знак протеста сидели под
дверью никудышной читалки.  У нас был девиз: "Всех не перевешаешь" -  так мы
шутили.  Видимо, и к нам  подходили несерьезно.  На  комсомольских собраниях
нашу группу называли "зловонным букетом", наших отличников лишали повышенной
стипендии. Тем не менее все мы благополучно получили дипломы, разъехались по
белу свету. Уцелели вроде бы все..."
     А  я вот думаю, слово-то какое: "уцелели". Не на войне ведь. Идет, идет
человек  по этому минному полю... Мина - сосед,  мина - однокурсник, мина  -
друг. Можно уцелеть, можно подорваться...
     Но, как я убедился, читая исповеди, которые пришли ко мне, чаще для НИХ
представлял интерес  не  конкретный человек,  под  которого  ОНИ и  готовили
стукача, а тайное познание  всей  жизни, окружающего воздуха, просто  людей,
настроений, сказанных или запрятанных слов.
     Помните, какое задание дали на Лубянке И. Штейн в 1933 году: "Вы должны
прислушиваться ко всем  разговорам в вашем коллективе и вообще везде. О всех
высказываниях,  порочащих  партию,  правительство  и  партийцев,  вы  должны
сообщать нам при очередной явке  на Лубянку"? А  вот история  уже  почти что
совсем наших  дней. Одна  из исповедей, полученных мною,  была  от  молодого
писателя из Белоруссии Славомира Адамовича, который даже  название города, в
котором  он  живет,  подписал не  привычным  "Минск", а  своим,  белорусским
национальным: "Менск". Потому-то я долго думал, откуда же на самом деле этот
парень, пока не понял:  да господи, именно  так пишут название своей столицы
те,  кого еще совсем  недавно называли "белорусскими националистами". Тогда,
давно, когда еще мы все жили одной  страной, а ребята (или как по-белорусски
это слово?) хотели  жить отдельно  от нас. То ли от России, а скорее всего -
от СССР.
     Но - дело не в этом.
     Славомир -  из  СССР,  как бы  он ни обозначал название своей  столицы,
ставшей столицей уже независимого государства (как, допустим,  Швейцария или
Ирландия).  Но все равно - мы вместе  с ним из одной эпохи,  которую я помню
так же отчетливо, как и он сам.
     Тогда,  когда  Славомир"   столкнулся  с   НИМИ  впервые,  он   работал
сверловщиком  на  станкостроительном  заводе  им.  Кирова.  И  оставайся  он
сверловщиком, то, возможно, ничего  и не произошло бы. Но он начал писать, и
притом  на  родном  белорусском языке...  В  журнале  "Маладосце" готовилась
первая подборка его стихов.
     Он шагал в литературу, кое-что уже в жизни испытав.
       меня  был достаточный  жизненный опыт. 8 классов школы, ПТУ,  где я
получил первые уроки "дедовщины", работа  в Казахстане,  служба  на флоте (и
там  же - месяц гауптвахты в одиночной  камере), затем опять работа и - суд,
приговор к  двум  годам условно с обязательной отработкой  на так называемых
"стройках народного хозяйства". Этой "стройкой" и был станкозавод.
     Как видите, с системой  подавления и изоляции личности я был знаком. Но
даже  мой  немалый  жизненный  опыт  не   подготовил  меня   к   встрече   с
интеллектуальными подонками..."
     Хотя,  как  мне  кажется, его первая встреча  с представителем КГБ была
никакой, и не думаю,  что некоего Ивана  Ивановича, первого человека ОТТУДА,
кого он встретил в жизни, можно обозвать "интеллектуальным подонком".
     Хотя  и встретился  он  с ним  в достаточно интеллектуальном месте - на
творческом семинаре молодых литераторов в Доме творчества:
     "Вместе  со  мной  был  поэт и переводчик  Н.,  который  и  показал мне
таинственного Ивана Ивановича, сказав, что этого человека надо сторониться.
     Мы жили с Иван  Ивановичем в одном и том же флигельке, в комнате 13. По
вечерам  мой  знакомый поэт Н. в присутствии "товарища"  травил анекдоты, не
давая  нам,  неискушенным  в правилах поведения при гэбешниках,  пускаться в
лиро-политические  откровения.  К  сожалению,  тогда  предостережения нашего
более  осведомленного друга  были  восприняты  не вполне серьезно. Да и Иван
Иванович активно  не  высказывался.  Странными только  казались  его  лицо и
фигура: словно выращивали  человека в  парнике  или накачивали гормональными
препаратами, отчего он имел  щечки младенца, приличный животик  и  глаза, не
выражающие никакого чувства.
     Уехал он  спустя  три дня  утром, так и не  представив на  наш  суд  ни
стихов,  ни  прозы, ни какой-нибудь пьесы абсурда. Впрочем, теперь я уверен,
что  увез Иван  Иванович  прекрасные  психологические портреты  новой  смены
белорусских литераторов..."
     Может быть, принадлежность этого "Ивана Ивановича" к  тайному ордену  -
всего  лишь  плод  воображения Славомира, мимолетное  воспоминание,  которое
вдруг всплыло, когда ЭТО уже накатило всерьез? Ведь я сам, припоминая сейчас
разные молодежные литературные совещания  и семинары,  в которых участвовал,
сколько раз  удивлялся присутствию  на них  людей,  непонятно  зачем  на них
попавших. Но  знал: один  оказался потому,  что  его приятель - руководитель
семинара, другой захотел повертеться  в писательском  кругу, третий - просто
на халяву, используя свое знакомство или родственные связи с директором Дома
творчества,  где  эти  семинары  обычно  и  проводились.  И  помню,  как  мы
по-юношески зло высмеивали их.
     Но знаю и о другом (и потому-то думаю, что скорее всего Славомир прав в
своих подозрениях):  о повышенном интересе КГБ к тем, кто пишет, снимает или
рисует. Недаром же у каждой газеты, у каждого театра, у каждого издательства
был  свой  куратор  из  КГБ.  Не  говорю уж  о Союзе  писателей,  в  котором
практически открыто  существовал в должности оргсекретаря человек в погонах:
некоторые старые  члены СП СССР  даже с гордостью вспоминают, что занимавший
когда-то пост оргсекретаря СП Ильин был генералом КГБ.
     Потому-то  для них  было естественным посылать своих людей на  подобные
семинары  и совещания:  не  анекдоты записывать (и здесь Славомир прав: сами
чекисты - люди  довольно циничные и потому не обращали внимания на то, кто и
какие рассказывает анекдоты,  по крайней  мере,  уже в наше время). Но целью
было - понять,  кто есть кто  из молодых писателей;  от  кого может исходить
потенциальная  опасность  для  строя,  который  они  охраняли; кто  окажется
слабее, чтобы не отвергнуть впоследствии предложенное сотрудничество.
     Возможно, тогда этот "Иван Иванович" и приметил Славомира...
     Хотя вторая встреча с НИМИ была совершенно случайной,  к дальнейшей его
судьбе отношения не имела.
     "Поскольку  мой  авантюрный   опыт  иногда  вторгал  меня  в   довольно
интересные ситуации, то вскоре такая случилась, -  продолжает свою  исповедь
Славомир.  -  Однажды я ехал в трамвае  без билета,  рядом тут  же оказались
контролеры.  И  как  нарочно  им  по  дороге  подвернулся  пункт  по  охране
общественного порядка, куда  меня без  лишних слов и привели. Там прошмонали
мой  "дипломат"  и нашли книгу  Гете  с  готическим  шрифтом да мои стихи на
родном белорусском.  Сии предметы взволновали капитана милиции  и  дружинниц
куда больше, чем мое нежелание платить  штраф в  два рубля. Меня направили в
камеру, где  я рассказывал какие-то сказки задержанным прощелыгам и курил их
"чинарики". Через два часа наша милая беседа была прервана  и меня из камеры
направили  прямиком  к следователю... КГБ. Даже приятно было очутиться после
вонючей камеры в тихом, мягком  кабинете с  портретом Железного Феликса. Там
тоже удивились, узнав, каким образом я попал к ним. Но обещали познакомиться
с Гете на  немецком  языке и моими стихами.  Через несколько  дней я получил
обратно свои вещи и ушел на все четыре стороны, так и  не заплатив два рубля
штрафа..."
     Кстати, книги, да и просто тексты на иностранных языках всегда  вводили
в шок  всякий народ, стоящий на страже порядка. Даже самые безобидные из них
становились  предметом   серьезных   разбирательств,  шума,   гама,  паники.
Вспоминаю рассказ парня, как в армии (а он попал в ВДВ) его таскали на ковер
за то, что ему мама прислала Диккенса на английском языке. Особист испуганно
вертел  в  руках  книгу, словно это была  граната, из которой  уже выдернута
чека,  и  долго допытывался,  зачем ему  "эта  зараза" в  армии,  будто  нет
нормальных  книг  в библиотеке  части. И уж совсем анекдот произошел, когда,
еще в семидесятых, я сам служил в армии. В соседнем  с нами  полку прямо  на
плацу нашли какой-то листок, исчерченный иероглифами (тут же решили, что его
подбросили китайцы, так как именно в это время они стали нашим потенциальным
противником). Но так как не только в части, но и во всем городе, в котором я
служил,  не  нашлось  ни  одного  переводчика  с  китайского, то с  перепугу
доложили по команде в  Москву, и оттуда прилетел  целый самолет с чекистами,
контрразведчиками и  переводчиками. Правда,  в конце концов  выяснилось, что
иероглифы  были  не  китайскими,  а  японскими и  изображали  они безобидную
рекламу какой-то ерунды. Но шум вышел знатный...
     Все время у меня в  чужие исповеди  врываются собственные воспоминания,
но, наверное,  так и будет на протяжении этой книги:  все  мы проживали одну
жизнь,  одну эпоху и были  детьми одной  Системы - просто  в разной  степени
зависимости от  нее:  кого  прижимало сильнее, кого - слабее, кто  был более
чувствителен к ее прикосновениям, а у кого кожа задубела настолько, что даже
град камней воспринимался как порыв легкого ветерка. А, может, дело просто в
обыкновенном везении - одному больше, другому меньше. Как на войне.
     Так вот, что касается личных воспоминаний...
     События,  которые  стали  поворотными  в  судьбе Славомира  Адамовича и
сделавшие  его секретным агентом  КГБ,  сексотом, стукачом, по случайности и
мне были хорошо знакомы.
     Шел 1986-й... Второй год горбачевской перестройки...
     Как-то я услышал от Вадима Бакатина,  одной из  значительных фигур того
времени:
     - Ты знаешь, когда я понял, что все, что Система умерла? Когда Горбачев
впервые  произнес заморское  слово "плюрализм".  Все,  решил  я  тогда, если
вместо одной "гениальной" теории будет несколько - строй рухнет...
     Может быть, первыми ощутили возможность  этих  перемен на "национальных
окраинах",  те, кого  так  усиленно убеждали,  что  появилась новая нация  -
"советский народ" и  что адрес в паспорте - "не дом и не  улица, наш адрес -
Советский Союз".
     Да  нет,  хотелось  и  собственного  дома, и собственной улицы, и языка
своего, и  истории, и  традиций - всего того,  чего не отнимешь  у человека.
Разве  что  силой,  насилием.  Но  и  то  - не  навсегда,  как  и  оказалось
впоследствии.
     Прибалтика, Средняя Азия, Закавказье, Украина...
     И  вдруг  до Москвы докатилась весть,  что что-то происходит  в тихой и
вечно преданной Белоруссии.
     Сначала  в газетах появились  сообщения,  что  в день рождения  Гитлера
минские  нацисты  вышли  в  центр  города,   но  их  разогнали  мужественные
"афганцы". Особенно  это никого и не удивило:  молодежные нацистские бригады
то и дело  пугали прохожих  (уж не  говорю о  властях)  своими намалеванными
свастиками.  И хотя их было  мало  и в  основном они состояли из  подростков
(сейчас  фашистов,  кстати, куда больше, и  это, увы, уже не подростки  с их
стремлением просто попугать своим видом  родителей), но  каждое очередное их
выступление  вызывало  в  обществе  шум  и  ярость  (кстати,  несравнимые  с
сегодняшними,  когда одного придурка из  Питера никак не  могут  осудить  за
распространение гитлеровских откровений).
     Все начали дружно осуждать минских нацистов,  но вдруг до нас, то  есть
до "Литгазеты", начала доходить  информация,  что на самом-то  деле  никаких
нацистов не было.
     Я  поехал в Минск и  вместе  с  кинорежиссером  Валерием  Рыбаревым,  с
которым  мы тогда только  начали работать над фильмом "Меня зовут Арлекино",
увиделись  с  ребятами,  которых  называли нацистами.  Помню, что тогда меня
поразило. В  Минске - в принципе  русскоязычном городе, они отказывались  со
мной говорить по-русски. Больше того! Когда я им задавал вопросы, они делали
вид, что меня  не понимают, и  Валерий (сам, по-моему, смеясь над собой, над
ребятами и надо мной) выступал в качестве переводчика.
     И  постепенно я  понял, почему не  хотели эти  ребята говорить со  мной
по-русски и почему с такой злобой смотрели они на меня,  русского, в городе,
в котором, повторяю, и не услышишь белорусскую речь.
     Дело-то все  было в  том,  что не  день рождения  Гитлера они,  ученики
минского  художественного   училища,   праздновали  в   тот   день,  а  свой
национальный праздник, который  по-белорусски называется "Гуканье Весны". Но
кто-то  (потом-то  я  выяснил,  что это  был минский КГБ)  сообщил ветеранам
Афганистана,  что  в  центре  города  на  Траецком  предместье  должны  были
собраться нацисты. И - началось побоище, когда разъяренные "афганцы" срывали
не свастики с курток ребят, а белорусскую национальную символику.
     И самое интересное! Одним из этих ребят  вполне  мог  бы быть Славомир,
так  как именно в это  время он  вошел в организацию  "Талака", стремившуюся
возродить в Белоруссии белорусское.
     И именно тогда-то его уже ОНИ прихватили серьезно.
     "Я готовился к поступлению в университет, - вновь цитирую его исповедь.
- В июньском номере "Маладосци" напечатали мои стихи. Я находился на седьмом
небе от счастья.
     Я  занимался  на  подготовительных  курсах, и вот за несколько  дней до
вступительных экзаменов меня вызвали с занятий, сказав, что "к вам пришли".
     Это были ОНИ.
     Мы встретились  в скверике у  главного корпуса университета (а ИХ  было
двое -  молодой  и пожилой),  они  поинтересовались  моими успехами  и  даже
принесли с собой номер журнала с моими стихами. Затем дали понять, что знают
о  моей семье, о  том, что  я вхож в организацию  "Талака", что, наконец, им
известно,  где  и  когда я говорил о нацизме  с  одобрением  и  давал читать
"фашистские" журналы.  Все эти елейным голосом сказанные  слова,  признаюсь,
хорошенько меня взбодрили. То есть мне стало страшно.
     Впрочем, о журналах (а имелись в виду  журналы, издаваемые в Белоруссии
в период  фашистской оккупации) они быстренько  позабыли. Им показалось куда
более выгодным склонить меня к стукачеству. Началась  усиленная обработка, в
которой  главный козырь -  шантаж: не  будешь  с нами  работать - посадим за
пропаганду нацизма.
     От  меня  не  отставали. Не  поленились  даже  сгонять  белую "волгу" в
деревушку  Ольховка, где жила моя мать. Навели  шухер в сельсовете, испугали
своими расспросами пенсионера-однофамильца. И поползли там слухи...
     И  опять  упорное  склонение к стукачеству. Понимаю почему. В это время
началось брожение масс. Люди стали проявлять себя не по сценарию КПСС - КГБ,
а значит, требовалось все больше и больше стукачей..."
     Но его  не  только пугали, естественно.  Обещали  и помочь  с деньгами,
посодействовать  в  сдаче экзаменов в  университет,  и  даже,  узнав, что он
переписывается с польским ровесником, поездку в Польшу.
     И Славомир сдался. На явочной  квартире под магазином  "Алеся" (оттуда,
по  его  мнению,  и  наблюдали  чекисты,  как избивали  "афганцы"  ребят  из
художественного  училища)  он  подписал  подписку  о  неразглашении  и  стал
"Петром": такой псевдоним дали ему в КГБ.
     Как  и многие другие люди, попавшие в подобную передрягу, он до сих пор
не забыл номера телефонов, которые ему дали для связи: 59-65-78 и  29-93-07,
помнит, что "Жигули" его куратора были  белого цвета, и встречались они чаще
всего у проходной завода имени Кирова.
     Чем  же  было  предложено  ему  заниматься?  В  первую  очередь  глубже
внедряться в "Талаку", узнавать  о настроениях, лидерах, планах. Чуть позже,
а это уже шел 1987 год, когда появилась общественно-политическая организация
"Тутэйшныя"   ("Здешние"),   ему   предложили   создать   псевдолитературную
организацию, которая, действуя  под контролем КГБ,  сумела бы нейтрализовать
ее.
     То  есть все  шло по  вечному  ИХ сценарию.  "Да,  я пошел на известный
компромисс, -  признается Славомир.  -  Да,  было  во мне  подленькое  рабье
чувство  -  страх. Да,  из-за страха, из  желания хотя бы на  самую  малость
проникнуть  в их  деятельность  я и стал балансировать у  опасной черты,  за
которой  было предательство.  Я  вел  с ними свою игру,  сочиняя  легенды  о
несуществующем в  реальной жизни, делая вид, что прислушиваюсь к их советам.
Однако я понимал, что из такой игры нужно выйти при первой возможности..."
     Его  "вел"  Вячеслав  Андреевич  Шевчук,  тридцатипятилетний  сотрудник
минского КГБ, подтянутый, короткостриженный, с жесткими черными усиками.
     По словам Славомира, "это  был ангел, сама кротость, находка для  любой
женщины". И этого  "ангела" он возненавидел так, как только можно ненавидеть
человека.
     "Он говорил  мне:  "Славомир, я докажу тебе, что человеческий  материал
довольно хрупок и твой страх утонет в твоем собственном дерьме".
     Мы много говорили о жизни. Он  все пытался натравить меня как недавнего
пролетария на интеллигенцию, моих знакомых по "Талаке". Мол,  видишь, как ты
жил, как  тяжело  работал, всего достигаешь  сам,  а они там, националисты в
"Талаке", выросли на всем  готовеньком, и прочее, и прочее. В такие минуты я
был готов вцепиться в его выступающий кадык. Тогда же я укрепился во мнении,
что антисемитизм - негласная политика коммунистического государства, ибо при
каждой  нашей встрече им подкидывалась идейка, что во  всем виноваты  евреи.
Даже так  называемую "Белую книгу сионистов"  приносил  он мне  и настойчиво
советовал прочесть..."
     Все  то  же,  все   так  же...  Несмотря  на   то,  что  уже  кончались
восьмидесятые.
     "В течение всей моей игры с КГБ я оставался один, никто  мне ничего  не
мог посоветовать. Мой знакомый поэт дал мне понять, что у него тоже сидят на
хвосте.
     Никогда никто из моих  знакомых  откровенного  разговора о  КГБ не вел,
существовал только черный юмор и нескрываемая ненависть к этой организации и
сознание того,  что  все мы ходим под КГБ. Как  наши деды говорили, что  все
"ходим под Богом".
     Потом я  порвал с  ними отношения и вышел из  игры. Случилось это в тот
день, когда куратор привел на встречу со  мной молодого парня, очевидно, для
натаскивания  и  практики.  Но смены караула не состоялось", -  так закончил
свою исповедь молодой белорусский писатель Славомир Адамович.
     Стоит лишь добавить, что разрыв  с КГБ стоил ему в то  время исключения
из университета.
     Сколько же людей прошло через ЭТО? Да и подсчитывается ли количество ИХ
секретных агентов?
     Не  так давно,  когда  уже КГБ перестало  существовать,  один бывший ИХ
опер, работавший в восьмидесятые, сказал мне, что, как и везде,  и там у них
существовало  свое планирование. "Лично я каждый  год  должен  был вербовать
семь новых  агентов, - признался он мне, и с гордостью  добавил:  -  У  меня
получалось..."
     Если каждый  опер ежегодно превращал семь нормальных людей в  стукачей.
Если помножить  это на  количество лет,  а  потом перемножить на  количество
оперов и еще  сделать допуск  на восьмидесятые годы  (раньше, в семидесятые,
думаю,  план был больше,  не говорю  уже о  пятидесятых,  сороковых или, тем
более, тридцатых) - да, если все это подсчитать, то получится...
     Нет,  не  осилю я эту арифметику  Скорее готов  согласиться  с Лукманом
Закировым из Казани (помните, он играл в школьном театре Павлика Морозова?),
который написал мне:
     "Их  были миллионы  - доносчиков,  специально  сплоченных  партией  для
тайной слежки за населением страны. Стукачей  у  нас очень много,  и точного
количества никто пока не знает. Говорят, их десятки миллионов. Ходят  слухи,
будто каждый десятый взрослый - стукач разного калибра. Есть стукачи крупные
и есть мелкие, партия калибровала их так же, как и номенклатуру".
     Да, все наше  государство было усеяно этими минами  на протяжении  семи
десятилетий,  и  практически  каждый  человек  мог  стать ИХ  жертвой. Хотя,
конечно, были и зоны повышенной опасности.
     Во-первых, это, естественно, армия.
     "Я служил  в 1970-1972  годах, - пишет Леонид  Ефремов  из Якутии.  - В
казарме  нас было чуть больше сотни человек. Из моего призыва офицер особого
отдела вызвал троих (в том числе и меня), побеседовал, рассказал о борьбе со
шпионами, попросил  нас помочь, т. е. сообщать ему о таких случаях. Больше я
с ним не встречался - не было шпионов. Про двух других не знаю. Догадываюсь,
что  из других призывов тоже вызывали. Значит, умножим на 4 призыва, которые
служат одновременно, и  получим, что из ста человек десять, по меньшей мере,
являются СЕКСОТАМИ. И из них хотя бы один может оказаться добросовестным".
     Особым  вниманием,  конечно, пользовались  и те, кому  по  роду  службы
приходилось  выезжать за рубеж в составе  различных  делегаций на семинары и
симпозиумы.
     Сабир  Мамедов,  старший научный  сотрудник  Шемахинской  обсерватории,
рассказал  о  своем,  как  он  пишет,  "очень   заурядном  и  краткосрочном"
сотрудничестве с КГБ.
     "В 1979  году я ездил на съезд  астрономов в Канаду в качестве научного
сотрудника сроком на  две  недели. Перед  выездом в Москву мне  позвонили из
отдела  КГБ  Шемахинского  района  Азербайджана  и   поручили  позвонить  по
такому-то  телефону,  как  только  приеду  в Москву.  Как  и  было  поручено
-позвонил. Назначили мне встречу. Молодой, лет 30, человек откровенно сказал
мне,  что  он - сотрудник КГБ. Он меня очень вежливо попросил присмотреть за
известным  ученым-астрофизиком  Шкловским,  а  потом  сообщить  ему  о  всех
подозрительных действиях того. Этот сотрудник тоже под  видом астронома ехал
в  Канаду. Я согласился.  Почему?  Испугался, что если не соглашусь - то  не
видать  мне Канады.  Но! Про  себя  я  твердо  решил, что не буду следить за
Шкловским и ничего не буду передавать. Так и поступил. Но уже там, в Канаде,
я  заметил, что и за мной тоже приставили следить одного астронома. И он-то,
подлец, за мной следил.
     Я считаю,  что (и  об этом много  говорили)  в  загранпоездке тогда  по
поручению КГБ все следили за всеми..."
     Ну и, в-третьих, зоной повышенного риска являлись те, кто так или иначе
общался  с  иностранцами,  так как  любой иностранец  являлся  потенциальным
врагом хотя бы потому, что он - иностранец.
     И думаю,  что охота  за иностранцами началась с первых дней образования
ЧК.
     В Калифорнии, в  том же  архиве Гуверского института, я нашел несколько
листков машинописного текста, написанных  скорее всего одним из  сотрудников
МГБ,  перебежавшим  на  Запад  (авторство,  к  сожалению,  так  и  не  сумел
установить).  И  текст  очень  любопытен,  особенно,  когда автор  описывает
систему "наружного  наблюдения", "НН", выражаясь их профессиональным языком,
или проще - "наружки", за иностранцами. Цитирую:
     "Наружному наблюдению подлежат все иностранцы.
     Простому   смертному  трудно,  а   может   быть,  и  совсем  невозможно
представить себе,  что  такое "НН", например,  в масштабе города Москвы. Это
значит, водить  день и ночь под секретным надзором многие сотни "фигурантов"
различных  разработок, причем за каждым ставится  бригада в три человека,  а
иногда  и  больше. Кроме того,  ежедневно  ставится наружное  наблюдение  за
несколькими десятками,  а иногда и  сотнями приезжающих в Москву  по  разным
делам  крупных  "фигурантов",  разрабатываемых  областными   управлениями  и
республиканскими наркоматами МГБ, которые часто оповещают второй спецотдел о
такой необходимости только в день приезда "фигуранта" в Москву.
     Но  этим  дело  не  ограничивается:   согласно  специальной  инструкции
наркома,  надо  водить  под постоянным  "НН"  каждого сотрудника иностранных
миссий,   посольств,   консульств,   всех  чиновников   иностранных  военных
атташатов,   всех  приезжающих   из-за   границы  иностранцев   и   особенно
корреспондентов иностранных газет и телеграфных агентств. Меньше всего забот
и  неприятностей  органам "НН" причиняют иностранные  туристы, поскольку они
всегда  едут  по определенным маршрутам и  имеют неизменно при  себе гидов и
переводчиков от "Интуриста". Последние всегда являются агентами или штатными
сотрудниками  органов  государственной  безопасности. Во  всяком  случае  за
поведение  иностранных  туристов  и  за  их встречи  и  беседы с  советскими
гражданами на улицах, в общественных  местах отвечает  не  "НН", а спецчасть
"Интуриста".
     Но другие иностранцы доставляют  второму спецотделу достаточно  хлопот.
Так, например, перед  войной секретарь японского  военного  атташе в  Москве
Кембо Саоаки  имел  обыкновение  ежедневно совершать  вечерние  прогулки  от
атташата  по Охотному  ряду и далее по ул. Горького до памятника  Пушкину на
Бульварном кольце.  При  этом  он держал  во рту  незажженную  сигарету  и у
каждого встречного  просил  огня, опрашивая  таким образом за вечер по 30-40
человек.  Кроме того,  он подходил  к различным киоскам,  цветочницам и  так
далее. И везде заводил короткие разговоры. Сколько нужно было агентов, чтобы
составить "установку" на каждого  вступившего  с  ним  в разговор?! Сводка о
наружном  наблюдении  только за одним  Саоаки  имела каждый вечер  до  50-60
"установок" и с проверкой по  спецучету. В  центре было прекрасно  известно,
что  Саоаки  таким путем  откровенно  издевался  над МГБ, но "НН"  за ним не
прекращалось и не сокращалось.
     Немцы и представители соседних с СССР стран Восточной Европы  вели себя
обыкновенно  довольно  спокойно,  но американцы  сперва  являлись  настоящим
бедствием для  "НН".  Не  имея  обычно  никакого  понятия  о  действительном
положении вещей  в Советском Союзе  и  пользуясь полной свободой  у себя  на
родине, американцы старались сохранить  свои привычки и в Москве. Настойчиво
пытались изучать  жизнь  Советского Союза теми же методами,  которые  обычно
применяются  для  изучения  всех  других  стран,  т.  е.  они  посещали  все
общественные   места,  спешили  заводить  частные  знакомства  с  советскими
гражданами и засыпали Министерство иностранных дел просьбами о разрешении им
поездок по  всей территории Советского Союза. Помимо всех прочих причин, эта
неприятная  для КГБ  особенность американцев объяснялась также  тем, что США
установили дипломатические отношения с СССР  почти  на пятнадцать  лет позже
других  великих  держав  и  американские  представители  в  Москве  пытались
налаживать свои первые контакты с советскими гражданами именно в тот период,
когда  МГБ обратило острие  своей деятельности  на  пресечение  всякой связи
между советским населением и иностранцами.
     Очень большие  хлопоты доставлял "НН"  первый посол США в Москве Вильям
Буллит (1933 - 1936). Он любил спорт и часто бывал на стадионе "Динамо", где
пытался заводить знакомства с  советскими спортсменами. При таких посещениях
за ним приходилось  ставить усиленную бригаду "НН", и  "установки"  за  один
день достигали многих десятков. Для облегчения службы "НН" к мистеру Буллиту
прикрепили  двух специальных  агентов  -  рекордсмена-бегуна  и теннисистку,
игравшую за СССР во Франции,  чрезвычайно  стройную и броскую своей  фигурой
женщину. Но  комбинация с теннисисткой не прошла. С наступлением зимы мистер
Буллит начал  отправляться  на  лыжные  прогулки  за  город, чем  приводил в
отчаяние приставленных к нему агентов,  не умевших хорошо ходить на лыжах. В
это  время  он и  некоторые  другие  американцы  являлись  в НКВД  предметом
разговоров  о горах  сводок  "НН"  на  установки связей. НКВД  вздохнул лишь
тогда,  когда  Буллит  клюнул на подведенную к  нему агента 2-го спецотдела,
известную  балерину  Лепешинскую, и стал проводить  все  время только  в  ее
обществе..."
     Да, можно только посочувствовать бойцам  невидимого фронта из "НН". Так
же, впрочем, как и послу Буллиту.
     Но  самое-то   интересное,  что  иностранцы  в  России  были  предметом
усиленного внимания КГБ вплоть до последнего времени.
     Вспоминаю одну смешную  историю,  случившуюся не так  давно.  В  Москву
приехала   Кьяра  Валентине,  мой   товарищ  из  итальянского  еженедельника
"Эспрессо".   Мы    зашли   пообедать   в   маленький    ресторанчик   возле
"Новослободской". И вот  только  здесь  вспомнили, что обещали взять с собой
Марко Политти, тоже нашего друга из "Месседжеро". Кьяра пошла ему звонить, и
вдруг парень, который был  ее переводчиком, сказал: "Интересно... Наконец-то
увижу Марко...". "А  вы что, знакомы?" - спросил я. "Я три года сидел на его
телефоне". "В каком смысле?" - сначала не понял я. И он мне объяснил.
     Оказывается, этот  парень  всего лишь полгода  назад ушел  из КГБ и его
работа состояла именно в том, чтобы подслушивать разговоры Марко Политти...
     Сами можете представить, какова была реакция Марко, появившегося  через
полчаса в этом ресторанчике, когда я сообщил ему, что хочу познакомить его с
самым  близким  для него другом,  -  и  представил этого парня. "И  много  я
наговорил?" - помню,  растерянно  спросил  Марко. "Да  нет, у  вас  было все
нормально", - успокоил его бывший гэбешник.
     Согласитесь, для того, чтобы "охватить"  каждого иностранца, живущего у
нас  или приезжающего  к  нам в гости, нужно  было  иметь  - кроме  кадровых
офицеров КГБ - еще и неимоверное количество секретных агентов.
     "Кузницей"  таких кадров являлось  Управление по делам дипломатического
корпуса (УПДК),  которое  поставляло всем иностранцам  -  от  посольства  до
представительств  фирм и газетных  бюро  -  обслуживающий персонал,  который
практически весь состоял из секретных агентов КГБ.
     Один из таких агентов пришел ко мне в редакцию и согласился на диктофон
наговорить свою историю.
     "С момента прихода  в Систему, то есть в УПДК, мне  было сказано, что я
должен  сообщать  о  всех  своих   встречах  с  иностранцами  и  о  встречах
иностранцев  с  нашими.  Периодически мне  звонили  ОТТУДА, и я  должен  был
докладывать, с кем они  виделись и  о чем они  говорили", -  так начал  свой
рассказ Юрий Владимирович  Гудков, работавший  инженером в представительстве
одной югославской фирмы.
     - Не удивило  ли вас, когда  вы устраивались на  работу в УПДК, что вам
придется стать сексотом? - спросил я его.
     - Мне было прямо  об этом сказано при поступлении на работу: иначе я бы
просто  не прошел через их отдел кадров.  А  разница  в зарплате  инженера в
министерстве и инженера на фирме как минимум в два раза.
     Все эти годы его "вел" один и тот же опер по имени Александр.
     Встречались  они с  ним  или на Кузнецком  мосту, или  в скверике возле
архитектурного института, или в каком-нибудь близлежащем переулке, куда Юрий
Владимирович  подъезжал на своей машине. "И каждый раз Александр спрашивал у
меня,  нет  ли в  машине микрофонов. Он  всегда старался  выйти из машины  и
разговаривать на лавочке".
     К  своей  работе  на  благо контрразведки  Гудков относился  достаточно
скептически:
     - У меня была  чисто техническая  работа, в  тайны фирмы я старался  не
лезть,  и потому что-нибудь конкретное я своему куратору сообщить не мог. Он
чаще  всего  спрашивал,  с  кем именно встречались  представители фирмы. Как
правило, ИХ интересовали встречи с немцами, австрийцами и американцами.
     Интересовала куратора  и личная жизнь югославов: с кем  встречаются,  с
кем проводят время, но тогда, как правило, возле домов, где жили иностранцы,
стояла милиция и никого без сопровождения к ним не пускала.
     Я  спросил, были ли какие-нибудь целенаправленные  задания?  Оказалось,
нет - просили рассказывать все, что узнал или увидел. Когда рассказывал мало
- обижались,  но, по словам Юрия Владимировича, толком-то он ничего и не мог
рассказать, так как на переговорах сам не присутствовал.
     А югославы догадывались, что вы работали на КГБ?
     Естественно. Сомнений  у  них  на  этот  счет не было,  и  в  некоторых
случаях, когда что-то  надо  было  обсудить  без  меня, они прямо  говорили:
"Отвали".
     Вообще,  по  его  словам, работа эта была абсолютно  никому не  нужная.
Доходило до ерунды: однажды мы ехали с фирмачами, а я был за рулем. Я увидел
за собой ИХ  машину и  решил от нее  оторваться. Просто так, шутки ради... И
оторвался, уйдя  через  проходные  дворы.  На  другой день  меня  вызвали  и
спросили, кто был за рулем. Я соврал, что шеф. Они мне посоветовали передать
ему, чтобы так быстро не ездил...
     Дома знали, что он работает на КГБ, но сам куратор в  гости  никогда не
приходил. Никаких денег не  платили, видимо, по одной причине: работа в УПДК
была сама по себе честь для малооплачиваемого советского инженера.
     Я  спросил, тяготится ли он каким-нибудь воспоминанием о своей "дружбе"
с КГБ.
     Юрий Владимирович на секунду задумался, а потом сказал:
     -  Однажды ко  мне  подошли  два  парня,  может  быть с провокационными
целями, и попросили провести их в посольство ФРГ. Я их довез до посольства и
- сдал в милицию. Но, может быть, они не были никакими провокаторами....
     Интересовало   ли   куратора,  привозят   или  нет  югославы  с   собой
диссидентскую литературу?
     Нет, но, естественно, Солженицын у фирмачей был.
     - А вы сами читали?
     - Еще раньше, когда был за границей... В командировке в Белграде. Там в
Доме  русской  книги  можно  было купить  и  "Архипелаг ГУЛАГ",  и  "Доктора
Живаго". Я покупал, читал, но в Москву не вез, чтобы не испытывать судьбу.
     Он ИХ, естественно, боялся:
     - У меня самого арестовали деда. В  той же квартире, где и живу сейчас.
Так что я все пережил еще мальчишкой.
     - Александр знал об этом?
     - Естественно... Ведь у НИХ досье есть на каждого человека...
     Потом  сказал, что  он  сам  чувствовал: его  телефон  прослушивался не
только на  работе,  но  и дома.  В  фирму же  перед  каждой важной  встречей
обязательно приходили  "телефонисты"  и говорили, что надо починить телефон.
Югославы смеялись, но шеф бюро, когда нужно было поговорить о чем-то важном,
непременно  снимал   телефонную   трубку,   думая,   что   это  помогает  от
прослушивания.
     Когда он ушел из УПДК - от него отстали.
     Но если  бы  не работал  на КГБ, то меня бы не  приняли в  Министерство
авиационной промышленности. Когда я только туда перешел, меня тут же вызвали
в особый отдел, и я понял: про меня все известно.
     Сейчас Юрий Владимирович убежден, что ни пользы, ни вреда от его работы
никакой не было. Просто, был винтиком этой системы...
     У всех, конечно, было по-разному.
     Некоторых делали доносчиками  лишь для какого-нибудь конкретного дела и
после  к  ним  уже  больше  не  приставали.  Вот  что  написал  мне  сексот,
подписавшийся псевдонимом "Кочубей":
     "Однажды  ко мне  обратился сотрудник  КГБ  с предложением "раскрутить"
одну конкретную  личность, т.  к. предполагалось,  что  эта  личность  ведет
активную антисоветскую пропаганду, имеет связи с зарубежьем. В те годы я был
правоверным и на предложение согласился не колеблясь.
     И ходит этот инженер, а его уже несколько раз принимал министр отрасли,
не ведая о том, как сгущается хмарь над его нестандартной головой.
     Так  как  вербовка  моя  была  целевая,  связь  с  КГБ после разработки
инженера прекратилась.
     Я рад, что не принес вреда тому человеку. Но и не сразу  пришла ко  мне
оценка -  моральная оценка именно политического  сыска:  ведь  пионером меня
воспитывали в дружине им. Павлика Морозова.
     В то время я  заметил, что Комитет активно интересовался  настроением в
рабочих и инженерных коллективах - это были первые месяцы Андропова на посту
Генсека".
     Другим же завербованным везло  меньше, и КГБ не оставлял их  в покое до
самой старости, кружа, кружа над головой.
     В. Гурвич  из  Новосибирска  служил  на  Севере, на  флоте,  в  бригаде
подводных лодок. Уже на пятом году  службы,  в  начале  1948 года,  он вдруг
понял, что им интересуется отдел контрразведки.
     "Дело было так. Я возвращался к месту службы из краткосрочного отпуска,
и в Москве у меня украли бумажник со всеми документами. Я сразу же  явился в
морское  ведомство  в  Козловском  пер.  и  был  препровожден  в  Химки,  на
гауптвахту, откуда только через неделю отпущен с новым билетом в Полярное.
     Положение осложнялось  тем,  что украденные  документы были  просрочены
(иначе зачем я поперся на губу  - ехал бы дальше) и там стояло разрешение на
задержку военкома с  места жительства. Их сначала подбросили где-то, а потом
какая-то добрая душа переслала на корабль - плавбазу "Печора", где я  служил
мотористом. Закрутилось дознание, но я  был спокоен, пока  к дознавателю  не
подключился сам капитан 3 ранга И. А. Дубнов..."
     Никаким капитаном 3-го  ранга он не был,  хотя и носил морскую форму, а
являлся начальником контрразведки бригады и располагался в специальной каюте
А-40,  куда  и стали  вызывать В.  Гурвича.  Чаще  всего по  ночам.  Видимо,
подозревая, что он  симулировал  кражу,  чтобы  скрыть самовольную задержку,
моториста заставляли писать определенные слова левой рукой и т. д.
     "Замполитом  на "Печоре" был некий Филоничев,  откровенный  антисемит и
совершенно безграмотный мерзавец. Всю кашу со СМЕРШем заварил он, и это меня
и спасло: Дубнов решил проявить объективность.
     Через некоторое время  Дубнов вызвал меня. После формального  разговора
он начал со мной  беседовать  вдруг  милостиво и вальяжно.  Спросил  о  моих
планах после дембеля -  я ответил, что хотел бы поступить на юридический. Он
одобрил   и   даже  поделился  своими   трудностями  в  разрешении   некоего
юридического  казуса (можете себе представить!).  А потом намекнул вскользь,
что я мог бы  уже и сейчас  оказывать посильную помощь в оперативной работе:
"Вот только вам в партию надо вступить... Но повторяю, при желании вы можете
и сейчас мне кое в чем помочь..." - и так далее.
     Еще через год, когда замполит добился  списания  моториста  во флотский
экипаж  (это вроде пересылки), а оттуда направили  на остров Кильдин, Гурвич
вспомнил предложение Дубнова - а тот уже  пошел на повышение,  - и  отправил
ему записку с просьбой о встрече.
     "Меня мгновенно вызвали на базу,  к  Дубнову.  Он  велел  мне подписать
обязательство  о внесудебной  ответственности за  разглашение и объявил, что
будет готовиться моя засылка  на Новую Землю  как гражданского для "проверки
надежности  охраны объектов".  Он даже сказал: "Создадим вам контору "Рога и
копыта"...  Мне  было также сказано, что связь будет  со  мной держать через
капитан-лейтенанта Меркурьева, и  представил бесцветного, такого же липового
"моряка".  И  еще  мне  велели  выбрать  псевдоним,  которым  я  должен  был
подписывать сообщения, начинающиеся словами "Источник сообщает"...
     Псевдоним  я выбрал себе  шикарный  - Грановский. И начал  служить  при
штабе  в Полярном. Смершевцы все морочили  мне  голову Новой  Землей, а пока
"временно" Меркурьев велел писать, о чем говорит старшина 2-й статьи Шкарупа
и что делает  матрос Смирнов, ориентируя "источник", что первый - украинский
националист, а второй - сын известного троцкиста.
     Но  "националист"  и  "троцкист"  ничего такого не  говорили,  и  тогда
Меркурьев  велел  мне  интересоваться капитаном Матцингером и  часовщиком из
Ленинграда Фимой  (фамилию  я  позабыл).  Костя  ничего  не  говорил,  кроме
матерщины (он  был начальником строевой части), а  с  Фимой  мы  пропили  50
меркурьевских  рублей, которые шеф  мне дал  под расписку, и  еще 500 рублей
Фиминых.
     Что  эти орлы-чекисты  делали  нормально, так это  инструктировали, что
разговор  с клиентом нужно  умело склонять на интересующую их тему, но  ни в
коем случае не идти на провокацию, не поддакивать..."
     Потом  Гурвича  демобилизовали, и он  был  убежден,  что  и подписка, и
псевдоним,  и чекисты  -  все останется там,  в прошлом, как нелепый сон. Он
переехал в  Тбилиси, поступил на физтех университета. И вдруг спустя  год  -
вызов в профком.
     "Там меня ждал хмырь в белом кашне, в шляпе, драповом синем  пальто и в
хромовых   сапогах.   На   улице   он   представился   старшим   лейтенантом
госбезопасности  Майсурадзе и передал  привет от Меркурьева: "Будем работать
вместе.  Факультет  у  вас  секретный,   а  люди   разные..."  Он  предложил
встречаться   раз   в   месяц   и  открыл   своим  ключом  дверь   какого-то
домоуправления, без крыльца и тамбура, прямо с улицы".
     То есть Гурвича сдали с рук на руки. Стал он являться к новому куратору
на свидания,  и  тот  каждый раз  нудно выспрашивал, все  ли благополучно на
факультете,  и  предлагал  познакомиться  то  с  одним доцентом, то с другим
профессором...
     Когда подопечный начал пропускать свидания,  "куратор"  приходил к нему
домой  и   говорил,  что   если  станет  плохо   работать,  то   "со  своими
соплеменниками  будет  землю  копать", -  тогда все  евреи  ждали поголовной
депортации... И пытал на тему провокационных слухов о  "массовых репрессиях"
- что говорят об этом знакомые евреи...
     Гурвич понял, что от него не отстанут.
     "Пошел я тогда к своему другу-однокурснику Робику Людвиговичу и все ему
рассказал (а отец его работал начальником секретариата Лаврентия Павловича).
Попросил его помочь через отца избавиться от этого кошмара. Роберт засмеялся
и сказал, что у него не такие отношения с отцом...
     Потом,  наконец,  умер  Сталин.  И мы  втроем, запершись, пили  с одним
непременным тостом: "Таскать  вам не  перетаскать..." И я всем говорил одно:
хуже не будет.  И как в воду глядел: летом расстреляли  Берию. А меня вызвал
на  очередную  прогулку  Майсурадзе  с  другим  чином, который  представился
подполковником (фамилию  забыл), и  строго мне выговаривают:  "Вы  пять  лет
саботажем занимаетесь.  Вы давали подписку... У нас длинные руки..." А я им:
"Все. Я выхожу из игры..."
     Но не такая это игра, из которой можно выйти, когда захочешь.
     Спустя три года после окончания университета В. Гурвич уехал работать в
Дагестанский филиал АН СССР. Весной 1961 года его вызвали в КГБ Дагестана.
     Капитан Ахаев спросил  его  о  делах,  самочувствии  и  потом  спросил:
"Борису Пастернаку писали?" - и протянул фотокопии писем.
     - А с чего вы взяли, что это  письмо написал я? Тут нет моей подписи. И
почему вы вообще читаете чужие письма!
     - А нам, - отвечает,  -  после смерти  Бориса Леонидовича с возмущением
это письмо передала его вдова...
     Поволок меня Ахаев в кабинет к полковнику и стали мне грозить собранием
по месту работы. "Давайте собрание, - говорю.  - Только не ждите, что я буду
молчать о ваших делишках..."
     Велели  мне  явиться,  "подумав",  завтра. Наплевал.  Через три  недели
стучит сосед: "Известный вам Ахаев вызывает вас завтра к десяти..."
     Отказался...
     Потом я уже переехал в Новосибирск..."
     И, считает он сегодня, этим и спасся.
     А вот еще одна судьба, чем-то схожая с судьбой В. Гурвича.
     Правда, этого человека не оставили и по сегодняшний день.
     "Что такое сексоты, я знал с  малолетства.  В  роковые  30-е годы  наша
семья жила в  Москве,  шесть человек  в двух барачных комнатах, причем спали
все в  одной 15-метровой  комнате, а  вторая  - кухня -  для жилья была мало
пригодна. Отец и  мать  работали в  одном наркомате и часто, думая, что мы с
сестрой  спим, шепотом обсуждали события  прошедшего дня:  мать  - секретарь
замнаркома,  рассказывала  об  арестах,  отец  - о своих  делах,  и оба  - о
"свиданиях"  с  чекистами.  Так я и проник в  тайну  чекистской  агентуры. Я
уверен, именно эта тайная жизнь и спасла родителей от репрессий в тридцатых,
хотя и не помогла отцу выжить в ГУЛАГе, куда он попал после войны как бывший
военнопленный. Но это уже другая история...
     Так что службу  я "унаследовал" от  родителей, а  вернее,  в те  ночные
часы,  когда  подслушивал  их  разговоры  о  шефах  с Лубянки  и  проникался
романтизмом сексотства, хотя  и  не  подозревал о том, что и самому придется
дать расписку о неразглашении" - так начал свою исповедь москвич Н.
     В  июле  1941  года  16-летним  пацаном он ушел добровольцем на  фронт,
отвоевал от звонка до звонка,  потом  служил в Берлине. Именно тогда, уже  в
конце службы, последовал вызов в СМЕРШ полка. А попался он вот на чем.
       1943 году во время  боевой операции я потерял  медаль "За  отвагу",
которую получил  за  взятие Новозыбкова.  А в 1946 году  Господь послал  мне
такую  же  медаль  в  вагоне берлинской  электрички, под другим  номером. По
простоте  душевной я попросил в мастерской перебить номер. Что мне и сделали
и  - сообщили  куда надо. И вот при таких обстоятельствах мне  пришлось дать
подписку о  согласии стать агентом.  Представьте ситуацию: начальник  СМЕРШа
стращает  дисциплинарным  батальоном, а я  "так давно  не видел маму" и  мне
такие хорошие письма пишет первая любовь, моя одноклассница Нина".
     Так  вот,  дал  он  тогда  согласие,  подписку  и  обещал  остаться  на
сверхсрочную. Но... обманув  СМЕРШ, демобилизовался  в марте 1947-го.  После
этого начал работать в Москве в одной полувоенной организации. А в октябре -
приглашение   зайти  к  оперуполномоченному,   напоминание   о  расписке   и
приглашение  к  работе  сексота.  Отказался.  После  этого  вызов  в  кадры:
предлагают подыскать другое место работы,  не связанное с допуском,  так как
он "не пользуется доверием". Еще предложили  записать в личное дело, что его
отец, бывший военнопленный, отбывает наказание в Воркуте. А он уже  женился,
жена ждала ребенка, жить негде и не на что. Так что пришлось согласиться.
     "Но цель моего, письма рассказать вам не о себе, а моих шефах.  Не буду
называть  их  фамилии, поскольку и  в  Вашей редакции  есть  сексоты  и  нет
гарантии   от  доноса.  Берлинский  шеф,  капитан  по  званию,  карьерист  и
провокатор.  Он  меня  учил:  заводи  разговоры  на  политтемы с  солдатами,
сержантами, делай вид, что поддерживаешь  антисоветские настроения и т. п. В
Москве у  меня  в разные периоды были разные шефы. Были  среди них и хорошие
ребята.  Один из них помог разобраться  с делом отца и  с его реабилитацией,
другой  - просто  хороший товарищ,  коллега по  садоводству  - интеллектуал,
хороший собеседник. Он интересовался тем, кто собирался в командировку или в
турпоездку за границу, спрашивал: как думаю, не  убежит? Но  двое с  Лубянки
оставили  тяжелое  впечатление.  Один  подполковник, другой - полковник, оба
пьяницы и, уверен, взяточники. На  одну из встреч со мной они пришли оба под
хмельком. Подполковник первым делом отсчитал мне  100 рублей и попросил дать
расписку  на  200. Я поблагодарил и отказался, мол, не достоин такой большой
чести, да и в деньгах не нуждаюсь. Оба они были почему-то сильно обозлены на
писателей и  вообще  на  интеллигенцию. "Мало  дали этим ублюдкам (имелось в
виду  дело  Синявского  и  Даниэля), надо  бы  к стенке,  чтобы другим  было
неповадно".
     Вообще  о  моих  шефах  у  меня  сложилось следующее  впечатление:  чем
омерзительней был их моральный облик, тем  большими коммунистами-ортодоксами
они старались  казаться. Ни о каких поисках шпионов  не было  и речи. Вся их
работа была направлена на подслушивание всяких разговорчиков и анекдотов, на
возможность пришить дело по ст. 70 или же по ст. 190...
     Разные у меня были шефы  - капитаны, майоры и даже  один  полковник. Но
никто от моих донесений  не пострадал.  Более того,  думаю, что многих  я  в
какой-то  степени  даже  реабилитировал в глазах  чекистов" - так на  закате
жизни утешает себя Н.
     "О всех высказываниях, порочащих партию, правительство и партийцев,  вы
должны сообщать нам при очередной явке на Лубянку."
     "Он подписал подписку о неразглашении и стал "Петром":  такой псевдоним
дали ему в КГБ".
     "Псевдоним я выбрал себе шикарный - Грановский..."
 
     ВСЕ, МЫШЕЛОВКА ЗАХЛОПНУЛАСЬ
 
     Я прервусь. Давайте  взглянем на все с другой стороны - со стороны тех,
кто оказался жертвами ЗОНЫ - самой настоящей.
     Хочу  привести  лишь  одно письмо  - из сотен, полученных мною от детей
узников тех сталинских лагерей.
     Может быть, сквозь восприятие  одного из них поймем, попытаемся понять,
что означала  эта  подписка о "неразглашении". Итак, письмо  А. Безносика из
Молдавии.
     "Одесса. Февраль  1938  года.  Мне 12  лет. Я принес в тюрьму  передачу
отцу: нижнее белье, носовой платок,  десяток  яичек. Передачу не приняли.  Я
расплакался. На  меня обратил внимание  какой-то тюремный чин и распорядился
принять белье. Яички не взяли.  Через некоторое  время  вынесли то, что отец
снял с  себя в камере. Я  схватил грязное, пахнущее  потом  и камерой белье,
прижал  к груди и кинулся к выходу.  У родственников, которые жили в Одессе,
мы прощупали и осмотрели  каждую складочку в надежде найти хоть  что-нибудь,
открывающее завесу неизвестности, но, кроме следов  крови на вороте рубашки,
ничего не нашли. Этим я был потрясен: отца били.
     Вторую передачу, в марте, не  приняли. Сказали, отец убыл на этап. Я не
понимал, что такое этап.
     Жили мы в то время на станции Затишье Одесской железной дороги. Отец до
ареста работал путевым обходчиком.
     2 февраля, ночью, его вызвали в отдел  кадров, и больше я его не видел.
Спустя  две  недели  мать,  потрясенная  случившимся,  тяжело  заболела.  Ее
поместили в одесскую психбольницу. Меня и старую бабушку после "убытия" отца
выселили из  железнодорожной будки в сарай, так как  на место отца назначили
другого  путевого  обходчика. Стоял апрель. Было холодно. В сарае мы  жили с
нашей  коровой.  Она нас  кормила и обогревала.  Там я готовил уроки. Учился
хорошо,  а  поведение было  плохим. Стал раздражительным,  грубил  учителям.
Несколько  раз, бросив  школу,  ездил на товарняке  в Одессу,  подолгу ходил
возле тюрьмы, пока не попадал в поле зрения охраны, которая меня задерживала
и передавала  милиции. Эти  похождения стали  известны  директору школы. Она
вызвала меня в  кабинет и предупредила: "Ты  знаешь, кто  твой отец,  будешь
плохо  себя вести - и ты туда  пойдешь".  Я  долго  после  этого плакал. Мне
казалось, что нет в миру никого, кто желает мне добра.
     Потом  была война, была долгая тяжелая служба. Где бы я ни был, меня не
оставляла  горькая  мысль,  что же  за  такая  жестокая,  присущая  временам
инквизиции, несправедливость свалилась на нашу семью в 1938 году.
     Мой  отец  был  честный,  добросовестный, справедливый  человек.  Любил
трудиться,  любил  жизнь,  любил свою семью.  Это доброе  с одной стороны  и
подлое, жестокое с другой теснилось в моей голове.
     Постановление  особой  тройки НКВД в отношении  отца  было  вынесено 11
марта 1938 года, а  24  марта 1938 года  его  расстреляли. Это мне  сказали:
отправили на этап... Время торопило. Нужно было разоблачать очередных врагов
народа, получать звания, должности, ордена. Трупы где-то закапывали, но где?
     Сейчас я уже старый, больной человек. Мне, как никогда  раньше, хочется
прикоснуться руками, телом к той земле, где лежат кости отца".
     Таких  писем у меня много  -  от тех,  чьих  отцов  и  матерей  уводили
навсегда, навечно, так  что даже и фотографий не оставалось. И от  тех,  кто
своей детской памятью помнит то, о чем стали забывать мы, уже повзрослевшие.
 
     ОДИНОКИЙ ГОЛОС В ХОРЕ
     Иваново, 1942 год
     "Ваши  публикации   разбередили  мне   душу.  Они  подтолкнули  меня  к
откровению,  к покаянию, если хотите. То,  что  вы сейчас  прочтете, я  даже
никому не  рассказывал.  Может быть,  это  письмо поможет  мне избавиться от
ощущения вины перед  людьми, по отношению  к которым я совершал, как осознал
позднее, подлость.
     Шел  1942 год,  а  мне  -  семнадцатый.  Был я  в  ту  пору  секретарем
комсомольской организации ивановской школы No 51.
     Как-то  меня вызвали  в райком комсомола. Секретарь Сталинского райкома
сидел  в своем кабинете  в  обществе какой-то  средних лет женщины, одетой в
строгий костюм. Секретарь  немного поговорил со мной о текущих комсомольских
делах,  из-за которых, как я  понял,  не стоило  вызывать  в  райком,  потом
буркнул: "Вот тут с тобой поговорить хотят" - и вышел, оставив нас вдвоем.
     Женщина, скупо улыбнувшись краем рта, представилась сотрудницей органов
и назвалась Анной Ивановной Марецкой. Она немного поспрашивала меня о школе,
о комсомольской работе, о родителях, а потом перешла к главному. "Сейчас,  -
сказала она, -  когда идет война, у нас много врагов не только на фронте, но
и  в  тылу,  среди нас.  Врагов  нужно  выявлять,  и  ты,  как  сознательный
комсомолец, должен нам в этом помогать".
     Она объяснила,  в  чем  должна  заключаться  моя  помощь. Я  должен был
подслушивать  разные  вражеские  разговоры,  выявлять  людей  с  нездоровыми
настроениями,  недовольных и враждебных Советской власти. Спросила, согласен
ли  я.  Ну,  конечно  же я,  находясь  в  эйфории  патриотизма,  с  радостью
согласился: врагов, где бы они ни находились, нужно выявлять и уничтожать.
     - Обо всем  будешь  мне  докладывать  письменно, -  сказала  она.  -  А
подписываться будешь псевдонимом. Какой выберешь?
     - Корчагин, - не задумываясь ответил я, называя  любимого героя любимой
книги.
     Она назначила мне встречу  в  определенное время  в  доме,  который все
ивановцы, отмечая его архитектурную особенность, называли "подковой".
     И я приступил к "работе", т. е. стал стукачом.
     Слушал разговоры  людей в  очередях за продуктами, в школе и везде, где
придется.  То,  что  мне казалось крамольным, записывал. А  потом  составлял
донесение и бежал на конспиративную квартиру.
     На  квартире  меня   встречала  пожилая  женщина  и  предлагала  чай  с
пирожками. Пышные, вкусные пирожки мне, вечно голодному, казались чудом, и я
мигом сметал их с тарелки. Марецкая всегда появлялась чуть позже.  Она бегло
просматривала   мой   донос,  задавала  несколько  незначительных  вопросов,
уточняла  кое-какие обстоятельства  и прятала его в сумочку... Мне  казалось
тогда, что донесения мои ее мало интересуют.
     Как-то она пришла позднее, чем обычно. Сняв пальто, оказалась в военной
гимнастерке  с "кубарями" в  петлицах. На этот раз мы  разговаривали  дольше
обычного. Марецкая  рассказала  несколько историй  о  разоблачении  органами
врагов  народа, шпионов и диверсантов. Потом вынула  из  сумочки и  показала
пистолет. Я, завороженный,  смотрел и  на "кубари",  и на  пистолет, который
она, вынув обойму, дала  мне подержать. В  этот момент  я  почувствовал себя
причастным к органам и мысленно поклялся выполнять  все,  что мне только  ни
поручат.
     Потом Марецкая спросила, знаю ли я ученицу нашей школы по фамилии Гаек.
Я ответил утвердительно: Зойка училась в соседнем  классе, имела две длинные
косы и бойкий характер.
     - А отца ее знаешь?
     Нет, отца Зои, инженера одного из ивановских заводов, я не знал.
     - Нас  очень интересует  инженер  Гаек, - сказала Анна  Ивановна.  - Ты
постарайся с ним познакомиться.
     Я понял, что неспроста  органы заинтересовались  инженером, значит,  он
если не скрытый враг, то уж точно - неблагонадежный человек.
     И  -  начал действовать, через  Зою,  конечно. Она сначала усмехалась и
презрительно  фыркала,  не  принимая  моего  внезапно  вспыхнувшего  желания
поухаживать  за ней. Потом помягчела - парень я был видный. Через  некоторое
время я, пользуясь гостеприимством семьи Гаек, уже сидел с ними  за вечерним
чаем.
     Инженер  Гаек,  то  ли немец,  то  ли еврей, жизнерадостный, энергичный
человек,  много говорил о политике, о  войне, о работе, очень неодобрительно
отзывался  о  существующих  порядках: высказывал  сомнения  в  достоверности
сводок Информбюро, критически говорил о правительстве и некоторых конкретных
личностях в нем.
     Нет, я не давился за столом инженера куском хлеба, потому что  видел  в
нем  врага, а в сознании своем отделял  отца от  дочери. Я с аппетитом жрал,
слушал, мотал на ус, а потом, потискав на прощание Зойку  в коридоре,  бежал
писать свой донос. Надо ли говорить,  что Марецкая к этим  моим "материалам"
относилась  с большим  интересом: расспрашивала о подробностях, уточняла то,
что казалось ей важным.
     Позже меня вызвали в НКВД. Произошло это в день моей отправки на фронт,
когда с мешком за плечами я сидел в одной из комнат  Сталинского  военкомата
вместе с другими призывниками.
     В НКВД мне дали прочитать "материалы", составленные на инженера Гаек. Я
читал  сухие  казенные  строчки,  узнавая  кое-где  свои выражения.  Читал с
чувством исполненного долга, с удовлетворением хорошо выполненной работы...
     О судьбе  инженера я узнал,  когда  побывал дома  после  второго  моего
ранения: его арестовали вскоре после моего отъезда,  а семью, включая и Зою,
куда-то сослали...
     И еще одна встреча с органами.
     1949 год. Я после окончания училища в чине лейтенанта-танкиста служил в
Германии. В это время в каждом полку был  представитель особого отдела - или
"особняк", как  мы  их называли. Особисты находились в  привилегированном по
отношению к другим офицерам положении: жили в Германии с семьями, что другим
не разрешалось, имели шикарные квартиры и отдельные рабочие кабинеты. Вся их
работа была окружена атмосферой таинственности.
     Однажды  меня вызвали к нашему  Особисту, лейтенанту Корзухину, и между
нами состоялся вот такой диалог.
     - Ну  как, понравились  вам наши  солдаты? - спросил он.  "Что значит -
понравились? - подумал я. - Они что, девушки, что ли?" - и ответил:
     - Солдаты как солдаты... А что вас интересует?
     - Ну, как у них настроение, какие разговоры ведут?
     - Разговоры обыкновенные: все насчет баб и как пожрать или выпить.
     - Ну, это понятно... А других разговоров не замечали?
     - Каких - других? - начал злиться я: спрашивает, сам не зная о чем.
     -  Ну...  -  снова  занукал  Особист,  -   разговоры   насчет   власти,
существующих порядков... - и уже определеннее: - Антисоветчины не замечали?
     К тому времени я уже был  не семнадцатилетним пареньком, многое понял и
деятельность корзухиных никаких симпатий у меня не вызывала.
     - Нет, не замечал, - отрезал я.
     - Это хорошо, - протянул  Корзухин с ноткой некоторого разочарования. -
Но если услышите такие разговоры, сразу мне сообщайте.
     - О чем сообщать-то?
     - О настроениях, о  разговорах  такого толка,  о чем  мы  с вами сейчас
толкуем, - раздраженно сказал Особист. - Вы что, не поняли?
     - Мне солдат военному делу учить надо, а не подслушивать их разговоры.
     - Не подслушивать, а  слушать! - сердито воскликнул Корзухин. - Вы член
партии?
     - Кандидат...
     - Вот видите, вам в партию  вступать надо и по службе продвигаться... А
сотрудничество с нами ценится. Так что подумайте...
     Нет, на этот раз я  не стал  сотрудничать с  органами,  и напрасно ждал
меня Корзухин с докладом. Больше я к нему в кабинет не заходил. Сама мысль о
том, что я подслушиваю солдатские разговоры - а они мне доверяли и  говорили
при мне не стесняясь, - казалась мне отвратительной.
     В этом  случае было  как будто все  в порядке:  я  сам  решил, как  мне
поступать.
     А вот тогда, в пору юности?..
     Кто мне скажет со всей определенностью, правильно ли  я поступил тогда?
Но пусть скажет тот, кто чувствует себя вправе бросить в меня камень...
     А  нас  ведь  было  много  таких.  Проклятая  наша  жизнь  сделала  нас
безответными винтиками: и ввинчивали нас, куда надо, и крутили, как хотели.
     В. В. Власов, Иваново"
 
     УЖ ТАМ. КОГО, ЗА ЧТО, ПОЧЕМУ?
 
     Что-то не так было в этом человеке, бывшем массажисте юношеской сборной
по гимнастике из большого сибирского города, представившемся мне Александром
Васильевичем.  ("Имя,  предупреждаю,  не настоящее",  - сказал  он  мне, как
только вошел в комнату, плотно притворив за собой дверь).
     Что же, что?
     Душа  каждого  человека  -  загадка,  да  еще  какая,  а  душа сексота,
доносчика, стукача -  совсем уже космос, обрушивающийся  на  тебя бесконечно
бездонной чернотой.  От "Александра  Васильевича" несло  тревогой, да такой,
что она передавалась и тебе самому, и начинало казаться,  что вот-вот что-то
произойдет, а может быть, уже произошло, только ты сам этого и не заметил.
     Что за черт!.. Встречаются же такие люди!
     Хотя на первый  взгляд, как только он  переступил порог моего кабинета,
ничего такого особенного, необычного  я в нем не обнаружил.  Напротив, и сам
он,  и  все  в  нем  было  обычным,  невыдающимся,  неотличимым:  маленький,
неловкий,  тесно  прижатые   уши,  заметная  плешь.  Тусклый,   как  учебник
обществоведения, которым нас загружали в год окончания школы.
     Да и история его вербовки банальна - таких сотни.
     Сочи,  ранняя  осень,  море, международные  сборы,  гимнастка  из  ГДР,
обыкновенный пляжный роман.
     Нашли его через неделю по возвращении домой.
     Тоже - обычная история:  телефонный звонок, "надо бы встретиться", "да,
нехорошо получилось с этой немкой". Выбор: или забудь о поездках за границу,
или... Потом подписка о сотрудничестве с КГБ, конспиративные встречи... Свои
донесения  подписывал, как там водится, псевдонимом, который  он сам выбрал.
"Какой, интересно?" - "Пушкин". - "Пушкина-то зачем?"  - удивленно спрашиваю
его. "Стихи его мне нравятся..." - бормочет в ответ.
     Да, все как обычно, но почему же, чем дальше я его слушал, тем больше и
больше какая-то неясная тревога меня охватывала? Почему?
     И наконец-то  я понял!  У  этого  агента "Пушкина"  -  фигурой,  лицом,
движениями напоминающего гоголевского Акакия Акакиевича, у этого человека  с
жалкой,  жалобной  улыбкой, из тех бедняг, которому  на роду  написано  быть
вечной  жертвой пьяных  подростков  на  ночной  улице,  глаза  пылали  таким
неугасающим огнем, что, нечаянно наткнувшись на  его взгляд,  перенесенный с
лица какого-нибудь  испанского гранда, покорившего женские сердца от Севильи
до Гренады, я сам почувствовал себя стоящим на  краю пропасти - и оторваться
от которой невозможно, и заглянуть вниз мучительно.
     Помню,  вот  так же однажды я чувствовал себя, когда ко мне в  редакцию
пришел  наемный убийца, киллер. Не по мою душу, нет. Он  считал, что те, кто
его нанял, связаны с КГБ и что, как только он выполнит задание, и его самого
ликвидируют. Парень как парень. В меру воспитанный,  даже в очках. Спокойно,
как  о  должном,  сказавший  мне: "Юрий,  не  думайте, что это очень  легкая
профессия".  Ничего  не было  пугающего  в его  облике, но  все  равно,  все
равно...
     Вот так же и этот "Пушкин"...
     Да, то, что он пережил, согласившись стать агентом КГБ, могло наверняка
сломать  и человека куда более сильного. Сейчас уже  не помню  детали, помню
только про какого-то соседа по лестничной площадке, который подмешивал ему в
чай  какую-то  гадость,  неожиданно  приезжающие спецмашины из психбольницы,
открытая слежка  на  улице,  бегство  из города в  город и, наконец, тяжелая
болезнь, поразившая его. И страх, страх, страх...
     - Хорошо, - предложил я ему. - У меня есть знакомый врач, замечательный
врач, я ему позвоню, вы придете...
     - Нет, -  вздрогнул он.  - Это исключено. ОНИ  меня перехватят. Или тот
врач, ваш знакомый, сообщит ИМ обо мне. Так уже было,  было...  - И  вновь я
наткнулся на его обжигающий взгляд.
     Да не сообщит он, не сообщит...
     В  конце концов  договорились,  что  через два  дня,  здесь же, в  моем
редакционном кабинете, я сведу его с врачом, моим другом.
     Он  согласился. И  мы расстались,  чтобы  вновь  встретиться  через два
дня...
     Он ушел, а  я еще  и день,  и вечер,  и следующий день все никак не мог
забыть этого  странного человека. И, естественно,  пытался и пытался понять,
чем  же  ОНИ  сумели  удержать  в  своих сетях  не  только  этого  странного
посетителя,  а  миллионы,  миллионы  и  миллионы  человек?  Да  и  дальше бы
удерживали,  до гробовой доски,  если бы так  стремительно  не перевернулась
наша жизнь.
     Могу понять:  да,  и это - занятие, которое  хотя и не самое лучшее, но
надо же кому-нибудь заниматься и им? Как, допустим, ассенизатор, исполнитель
приговоров или  забойщик  скота на  бойне.  Занятие,  призвание,  профессия,
которая оплачивается государством,  как  и  другие, не  очень  приятные,  но
необходимые человеческие дела...
     Но какая уж там профессия, какие деньги...
     Знаменитый провокатор  Азеф  в 1912  году, например, получал наравне  с
начальником департамента российской полиции.  А  сколько же КГБ платил своим
агентам за доносы?
     Получали ли вы  деньги  за свои донесения? - спросил того же "Пушкина".
Он назвал смехотворную, но символическую сумму, которая показала, что и  его
шефы обладали пусть своеобразным, но чувством  юмора: ему заплатили тридцать
рублей.
     И  то только  однажды,  когда он  сообщил, что  знакомый  тренер читает
набоковскую "Лолиту", в то время в СССР не издававшуюся.
     Ищу нужные строчки в полученных письмах:
     "Однажды я получила премию за "сотрудничество" - 15 рублей. Мы как  раз
закончили  большую  работу,  и  я  думала,  что  премия  за  нее. Но  потом,
просматривая свою  трудовую  книжку, увидела  запись: "награждена премией за
успехи в политической учебе".  Больше я никаких премии не получала, какие бы
сложные  программы  ни  делала  и  как бы усердно  ни конспектировала  труды
классиков марксизма-ленинизма для политзанятий", - сообщает из Вольска Г. П.
Попова, ставшая секретной сотрудницей во время работы в воинской части.
     Офицер Р. Т. получал от КГБ несколько раз небольшие суммы: на выпивки с
теми, кого он должен был разрабатывать.
     В  конце пятидесятых  годов В. В.  Ширмахеру из  Саратова  шеф приносил
деньги,  рублей  50-100    старых  деньгах),  и  он  давал расписку  в  их
получении.
     Предлагали  деньги Н.  из Москвы, помните?  "Подполковник  первым делом
отсчитал мне 100 рублей и попросил дать расписку... на 200."
     Куда   чаще,   чем  деньгами,  расплачивались  всевозможными  услугами:
устройством  на  работу,  возможностью съездить за  границу, продвижением по
службе.
     Рабочий  Михаил Ярославцев  из Воронежа, действовавший под  псевдонимом
"Феликс", порвал с КГБ в сентябре 1988 года. Но, как он пишет, "если бы я  с
ними  не сотрудничал, то они  бы не  устроили меня в  фирму  "Хака", которая
строила в Воронеже завод видеомагнитофонов".
     "За  свою  работу  я,  как активный агент,  поощрялся беспрепятственным
продвижением  на  основной  службе,  я  мог  посещать по  спецпропуску  (для
приобретения дефицитных  товаров) все закрытые  военные гарнизоны Мурманской
области,  а  также  мог  безбоязненно  спекулировать  контрабандным товаром,
включая  порнографию и  т. д.",  - признается сегодня  Ю. П. Митичкин (о его
личной истории еще впереди).
     Сергею Петровскому Особист, пытавшийся  завербовать  его в 1974 году во
время службы в армии, обещал, что если тот станет сексотом, то:
     "1.После учебной роты - служба в Москве.
     2. Предоставление ежегодно отпуска с выездом домой  в удобное  для меня
время.
     3. Увольнение в город в любой день.
     4. Покровительство по службе.
     5. Материальное поощрение за хорошую работу..."
     Да,  те,   кто   скреплял   своей  подписью   согласие   на   секретное
сотрудничество, знали, понимали, были убеждены - ОНИ  всесильны,  и если  уж
соглашаться, то не просто так, а за что-то.
     Когда  В.  И. Алешенко из Киева,  работавшего  в НИИ, вызвали в кабинет
начальника  первого  отдела  и сотрудник КГБ,  показав  свое  удостоверение,
предложил сотрудничество в поимке "иностранного шпиона", то вот о чем он тут
же подумал:
     "У меня тогда был не решен квартирный вопрос и я не мог  устроить дочку
в  детский  сад.  Сотрудник КГБ  намекнул  мне на  то,  что  они  помогут  с
квартирой. Я, в свою очередь, сказал, что лучше бы они смогли устроить дочку
в ведомственный детский сад КГБ, который находится поблизости от моего дома.
Но он в  ответ только посмеялся: видимо, о таком детском  саде не слышал или
это была военная тайна..."
     Но  что это  за  подачки,  что за копейки, что в новых  деньгах, что  в
старых, когда плата-то неизмеримо выше? Собственной судьбой, жизнью?
     Да и так уж  ли нужно было тратить казенные деньги, когда кроме денег у
НИХ имелся куда более сильный довод, чем сиюминутная подачка?
     "Денег мне не  платили  и никакой  другой помощи не оказывали. Я думаю,
что и  другим не платят. Да  и никакой бюджет не выдержит, если платить всем
подряд... Зачем  платить,  если  есть такой мощный стимул  деятельности, как
страх", - убежден агент  с  четвертьвековым  стажем, подписавший свое письмо
псевдонимом "Арманов".
     Опять - о том же, опять о страхе...
     Летом  1995  года  -  уже  95-го!  -  мой  товарищ  Зураб  Кодалашвили,
работающий  оператором  на Би-Би-Си,  приехал  из Ульяновска -  города,  как
известно,  сквозь все  путчи  и  политические  потрясения оставшегося верным
коммунистическим идеалам, в том числе и талонам на мясо и колбасу.
     - Ты знаешь, -  рассказывал  он, - Ульяновск  -  это  заповедник. Самый
настоящий заповедник. Берем у  молодых ребят  интервью,  они, узнав, что для
англичан,  пугаются. Одних на пляже разговорили - попросили, чтобы только не
называли их фамилий. "Да почему?" - удивились  мы. Отвечают: "КГБ узнает..."
Чудеса...
     Удивляется...  И я  удивляюсь.  Что, еще где-то  осталось? Неужели  так
прочно  все тогда зацементировали, что ломали, ломали,  ломали - а все равно
где-то еще живо, цело, живет в генах, передающихся из поколения к поколению?
     Потому-то, наверное, не могу отделаться от  ощущения: пишу о  прошлом -
вспоминаю настоящее - опасаюсь будущего.
     Итак, о мотивах.  Первое, что, естественно, приходит в голову, - страх.
Но  страх особый,  в  государственном масштабе,  страх,  возведенный в  ранг
державной политики.
     В начале 20-х годов секретарь Сталина Борис Бажанов, сбежавший  из СССР
в 1928 году, стал свидетелем разговора Ягоды (впоследствии  расстрелянного),
в  то  время  еще  заместителя начальника  ОГПУ,  с заведующим агитпропом ЦК
Бубновым  (тоже впоследствии расстрелянным). Вот как  он описал его в  своих
воспоминаниях: "Ягода хвастался успехами в развитии информационной сети ГПУ,
охватывавшей все более и более всю страну Бубнов отвечал, что основная часть
этой  сети  - все  члены партии,  которые  нормально  всегда должны  быть  и
являются  информаторами ГПУ;  что же  касается  беспартийных,  то  вы,  ГПУ,
конечно, выбираете элементы, наиболее близкие и преданные Советской  власти.
"Совсем нет, - возражал  Ягода, - мы можем  сделать сексотом кого угодно и в
частности людей, совершенно враждебных Советской власти". "Каким образом?" -
любопытствовал Бубнов. "Очень просто, - объяснял Ягода. - Кому охота умереть
с голоду? Если ГПУ берет  человека  в  оборот  с намерением сделать  из него
своего информатора, как бы он ни сопротивлялся, он все равно в  конце концов
будет  у нас в  руках: уволим  с работы,  а на  другую никто  не  примет без
секретного согласия наших органов. И в  особенности  если  у  человека  есть
семья, жена, дети, он вынужден быстро капитулировать".
     Тогда, в начале этой  бесконечной дороги, по  которой  мы отправились в
путь, заставить человека "капитулировать" было, с одной стороны, легко, но с
другой - все-таки  еще подыскивался повод для того, чтобы  получить согласие
на секретное сотрудничество.
     Вот свидетельство, которое я нашел в архиве Гуверского института. Некий
Николай Беспалов  рассказывает  о  том,  как и для какой работы  вербовались
агенты в начале двадцатых годов.
       продолжение моей  деятельности в качестве  тайного агента  ОГПУ мне
приходилось  часто встречаться и разоблачать других  "секретных сотрудников"
политической полиции. Но узнать, как они были заагентурены, мне удалось лишь
про  немногих. ОГПУ жестко конспирирует  свою секретную агентуру, и мне  мои
разоблачения приходилось  держать  про  себя и не  соваться с  расспросами к
начальству.
     В  1921-1922 году  в  Уральске  для  "продвижения"  меня  по  партийной
лестнице   была   организована   группа   социал-революционеров  целиком  из
агентов-провокаторов Уральской  ЧК  -  Подъячева,  Альбанова и Скрипченко...
Альбанова  обещали  оставить  жить  в Уральске:  он  был  офицером из  армии
генерала Толстого и подлежал  ссылке.  Потом оказалось,  что он выиграл себе
жизнь:  его  товарищей, сосланных в концлагеря  Архангельской  области, всех
перестреляли.
     Яков  Карпович Скрипченко  -  агроном,  запутался в  казенных  деньгах,
растратил  казенные суммы,  и  так как  это  было не  в первый раз,  то  его
приговорили к расстрелу. В сентябре 1923 года он снова растратил 600 золотых
рублей (громадная по советским масштабам сумма),  принадлежавших  земельному
отделу  Самары, куда  он  был направлен ОГПУ,  чтобы иметь  наготове  своего
агента на случай  организации эсеровского комитета. Начальник 3-го отделения
Решетов  возместил  растрату  из  сумм  ОГПУ и взял со  Скрипченко  обещание
"усилить  работу" и "выдвинуться" в партии социалистов, в противном случае -
расстрел.
     В сентябре  1923 года Решетов  познакомил меня со счетоводом типографии
быв. Сытина в Москве Сергеем Соломоновичем Иоффе.  Его я должен был ввести в
партию социалистов-революционеров и  на первых порах руководил его  работой.
Он  был  заагентурен в Гомеле. В  губкоме профсоюзов,  где он  служил,  стал
частенько появляться какой-то тип, присаживался  к Иоффе и подолгу беседовал
с ним, расспрашивая о других служащих и о посетителях. Потом пригласил Иоффе
к себе на квартиру, запер дверь  и, положив на стол револьвер, предложил ему
служить  в  ОГПУ  в качестве осведомителя.  Иоффе  было  только  16  лет, он
испугался и согласился. После этого его таскали в Могилев, перевели в Москву
с заданием "освещать" настроения рабочих.
     Наконец, летом  1923  года  в Симферополе был заагентурен  бывший  член
Учредительного  собрания Таврической губернии Василий Терентьевич Бакута. Он
по  идейным  соображениям  пожелал вступить  в РКП. Симферопольский  комитет
сообщил  об  этом  Крымскому  отделу ОГПУ.  Заместитель начальника секретной
части Арнольд  потребовал от Бакуты  в доказательство искренности  сделаться
агентом-провокатором  ОГПУ  по  партии социал-революционеров.  В.  Т. Бакута
сначала не согласился, но потом сделался агентом.
     Как  кончают  секретные  агенты?  По  опыту  видно, что большинство  их
"проваливается" в продолжении первого года  работы; 2 года считается длинным
сроком, который могут выдержать только особо ловкие агенты. ГПУ  разбирается
в причинах провала агента и в результатах его работы.  Если агент провалился
не по своей вине, а по стечению от него не зависящих  обстоятельств,  и если
его  деятельность  имела  ценные для  ОГПУ  результаты,  то  тайного  агента
принимают в штат официальной политической полиции. Начальник секретной части
Уральского отдела ОГПУ был агентом-провокатором ЧК в партии эсеров, выдал их
нелегальную  газету  "Вольный  голос  красноармейца".   Но  другой   крупный
агент-провокатор  Назаров,  состоявший в 1921  году во  время Кронштадтского
восстания членом  Петроградского ревкома и  выдававший  все его  мероприятия
Петроградской ЧК, был  в  1923 году  расстрелян, так  как  его  работа  была
признана неудовлетворительной..."
     А вот уже  свидетельство  из  моего  собственного  архива.  Десятилетие
спустя.
     В   тридцатые  годы  этот   человек,   который  подписал   свое  письмо
псевдонимом,   данным  ему   ОГПУ:   "ростовский  Сашка"  ("о  моей  прошлой
деятельности знает только жена"), -  работал в  одном  из  районных  центров
Казахстана.
     "В этом большом селе,  -  пишет  он, - образовался  круг интеллигенции:
агрономы, зоотехники,  учителя,  врачи.  У  нас  был  прекрасный драмкружок,
струнный  оркестр,  хор.  Мы  буквально  оживили  работу  захудалого  Дворца
культуры. Мы поставили почти все пьесы Островского.
     Мы были молоды, ненавидели,  что делается вокруг.  Как  жестоко сгоняют
людей в колхозы, как умирают люди  от голода. И все, что мы видели, не могло
не  вызвать у нас чувства  протеста. И  к  нам стал  принюхиваться начальник
райотдела ОГПУ и его красавец шофер.
     Для  постановки нам было нужно два старинных пистолета. Мне  их  дали в
ОГПУ,  но после  первого  действия  они  исчезли из-за  кулис.  Когда  я  на
следующий  день  пришел  с  повинной в райотдел, мне  сказали: "Принеси  или
посадим в тюрьму". И потом направили к начальнику. Тот мне тоже сказал: "Или
тюрьма или будешь на нас работать".  И дал  мне три дня  на размышления. Что
мне оставалось делать? Я  дал согласие. Свои доносы я должен был подписывать
псевдонимом "Сашка".
     Я никого не предал. Если и писал, то писал такое, за что даже ругать-то
неловко,  не то, что  судить. Но от  меня  требовали другого: дали задание -
заполнить  анкеты  на  всех кружковцев.  Я  сопротивлялся,  но  от  меня  не
отставали...
     Через  два года я случайно узнал, что пистолеты из-за кулис украл шофер
начальника райотдела...
     Вот так вербуют в сексоты..."
     Этот человек вынужден был переехать в другой район, но и там его нашли.
Он снова переехал  - нашли  снова. Даже в блокадном  Ленинграде  от  него не
отставали. Последний раз, по его словам,  к нему пришли  в Таллине. "Разве я
мог  найти шпионов, да и должен ли был их искать? От меня требовали  другое:
доносы на инакомыслящих".
     Он  все еще боится, "Сашка ростовский"  -  так подписался даже сегодня.
Сейчас, на закате жизни.
     В  моем  архиве   -  десятки  свидетельств  того,  как,  каким  образом
оказывались  в  сетях спецслужбы  молодые  люди  конца  двадцатых  -  начала
тридцатых годов, сегодняшние уже доживающие свой век бабушки и дедушки.
     Но  все-таки,  все-таки... Еще требовалась  ИХ находчивость, ИХ  игра в
кошки-мышки, чтобы заставить человека подписать согласие на сотрудничество с
НИМИ: хоть пистолет подбросить  или выкрасть. И  как  бы ни  хвастался Ягода
тем, что  ОГПУ сможет сделать своим агентом каждого, кого пожелает, нет, еще
нет...
     Началось затмение, но ночь еще не наступила.
     Власть  еще  мерила  их, своих  агентов,  на  единицы -  хотела  же  на
миллионы.
     Донос должен  был  стать  долгом  человека перед Родиной, а доносчик  -
национальным героем.
     Помните  мучения  молодого интеллигента,  который  бредет сквозь ночной
Петербург? Там, в самом начале этой страшной дороги?..
     Нет, никаких мучений!
     Уже  в середине тридцатых  годов в стране была создана такая атмосфера,
при которой "заагентурить" (ИХ термин, до сих пор  ИХ) человека было  так же
просто, как научить писать на доске тогдашних первоклашек "рабы -  не мы". И
даже не за страх. Как говорится, за совесть.
     И вот  уже  проводится  в  пионерском  Артеке слет  детей,  повторивших
"подвиг" Павлика Морозова. Тех, кто донес на своих родителей,  родственников
или знакомых  родителей и родственников, - представляю, какой там шел  обмен
опытом!..
     Но все равно, все  равно... Куда  деться между внушенным  тебе долгом и
тем,  что  этому  долгу противится душа. "Нет, что-то  не  так... Что-то  не
так..." Все кричали, все кричало: "Надо!  Надо! Надо!", а сердце противится:
"Не могу, не могу..."
     Вот  как  описывает  бурю  чувств, вспыхнувшую  после предложения стать
секретным агентом, читательница, подписавшаяся Г. С. С.:
     "Случилось это в середине 1943 года в блокадном Ленинграде. Мне было 24
года, я работала в одном НИИ рядовым младшим сотрудником.  Но, кроме того, я
была   секретарем   комсомольской   организации,  состоявшей  из  нескольких
двадцатилетних  девушек  и  нескольких  только  что  вступивших  в  комсомол
подростков. То, что я была старшей по возрасту и по образованию, наверное, и
послужило причиной того, что ИХ выбор пал на меня (впрочем, на кого еще и на
скольких еще, мне неведомо)...
     Однажды  ко мне  неожиданно  пришла женщина  из  "Большого  дома".  Она
сказала, что я  должна быть бдительной и обо всем,  что услышу из разговоров
сослуживцев,  обо   всем,   что  вызывает   подозрение,  докладывать   К-кой
(начальнице спецотдела). Спросила, согласна  ли я? Я сидела не шевелясь и на
все ее вопросы невнятно отвечала: "Да", "Понимаю", "Да"... А что я еще могла
ответить?  Я  должна была  доказать, что  я - честный  человек,  комсомолка,
помощница   партии.   Посетительница,  взяв  с   меня   обещание  никому  не
рассказывать о нашем разговоре, удалилась.
     Я была  в жутком смятении и  ужасе.  Никакой  эйфории от того, что "мне
доверяют",  я не испытывала. Тогда не было слова "стукач".  Был  официальный
термин - осведомитель. Но это дела не меняло. Я чувствовала, что  попалась в
их сети надолго, а возможно, и навсегда. Что делать? Что делать?..
     Посоветоваться  с  кем-либо  невозможно. Во-первых, потому, что обещала
молчать.  Во-вторых, если  я сообщу  кому-то, то все предупредят друг друга,
что  я  осведомитель и меня надо  опасаться. А это было  ужасно  - оказаться
подлецом в глазах моих товарищей. Докладывать о  "подозрительных" разговорах
для меня  было  невозможным,  потому  что я отчетливо понимала,  что со мной
вместе работают преданные своей стране люди.
     Тогда мы не знали о масштабах сталинских репрессий. Но знали отчетливо,
что по доносам сажают, ссылают, объявляют "врагами народа".
     Я тоже должна буду доносить и делать  людей "врагами народа"?.. Пойти и
отказаться? Это тоже  было  невозможно.  Меня же попросили сообщать только о
подозрительных  людях,  быть  бдительной.   Сообщать,  что   услышу,  а  там
разберутся. Ну,  а если услышу какое-нибудь  высказывание,  а  скорее  всего
анекдот?  Докладывать и  об этом? Нет, не  буду.  Если услышу  случайно,  то
незаметно уйду. А если не случайно? А если спросят, слышала ли я?
     Рисовались самые страшные картины..."
     Даже сейчас нетрудно представить переживания Г. С. С.
     "Надо, надо, надо..."
     "Не могу... Не могу... Не могу..."
     Бедное, несчастное поколение...
     И так вырастало новое поколение. Да и не одно, и не два.
     Восторженным    студентом-комсомольцем    воспринял    предложение    о
сотрудничестве В.  В.  Ширмахер  из  Саратова    это  уже 1956 год,  время
знаменитой хрущевской оттепели).
     "Мы контрразведчики",  - сказали они, довольные тем,  что  произвели на
меня  впечатление.  Я  понял:  ловят  шпионов. Я  вел  обширную  переписку с
заграницей, может быть, они считают шпионом  меня? Но нет, шпионом  они меня
не  считали. Наоборот, попросили  меня выявлять  врагов строя. Врагов  я  не
любил и потому дал согласие их выявлять, считая тогда помощь  им честью  для
себя. Меня попросили дать письменное согласие и  дали мне псевдоним, которым
в дальнейшем я и подписывал свои донесения".
     С. из Москвы был завербован спустя полгода после призыва в армию (а это
уже был конец семидесятых!). Майор сказал ему: "Ты сознательный комсомолец и
будешь нам  помогать", то есть стучать на своих же товарищей. Он согласился,
понимая, что не он один будет завербован. "До сих пор боюсь этих сволочей, -
признается мне С. - Но, - утешает он сам себя, - я горжусь  тем,  что никого
из ребят не продал и согласился сотрудничать с этими гадами только для того,
чтобы им меньше попадало той информации, которую они хотели получить"...
     Подобных  свидетельств множество. Но уж ладно там тридцатые, сороковые,
пятидесятые,  шестидесятые, семидесятые,  пусть  даже восьмидесятые -  можно
понять,  можно  догадаться почему.  Но  оказывается, даже позже, даже  после
начала перестройки, когда столько правды - и какой правды  - было наконец-то
обнародовано,  все  равно, все равно находились ребята,  которые с таким  же
энтузиазмом,  как  их сверстники в тридцатых  или сороковых,  с легкостью  в
сердце бросались в эту пропасть.
     Вот подробный рассказ Олега Уласевича из Брянска:
     "Я был  завербован  КГБ в 1987-м,  год  спустя после окончания  средней
школы. На  добровольных началах. После школы я  работал в институте и там же
учился. Однажды в разговоре  с близким приятелем я  поделился, как это часто
бывает, разговорами о работе. Спустя  некоторое время мы встретились  снова.
Друг предложил  мне  повторить  мой  рассказ  одному человеку,  которому это
небезразлично. Я тут же догадался, что этот человек - из КГБ.
     Первый раз  на эту  встречу мои приятель привел  меня поздно  вечером в
пустое домоуправление. Тот, с кем  я там познакомился, был молодым человеком
лет  29-30. Он назвал себя Алексеем  и сказал, что является сотрудником КГБ,
что без хороших отзывов моего друга и без его гарантий нашего с ним контакта
не было бы.
     Он сразу же предложил мне  сотрудничать. Объяснив, что в  стране сейчас
очень  трудное положение, сказал, что надо  вести  борьбу с темными силами и
обеспечить успех  перестройки,  и я, как комсомолец, просто  обязан  оказать
помощь.
     Дальше -  больше.  В каких  только местах мы с  ним не встречались:  на
пустых  квартирах, в  различных конторах, просто  на  улицах.  В основном по
вечерам,  соблюдая все правила конспирации. Если же мы случайно виделись  на
улице, то делали вид, что друг с другом незнакомы.
     Чем  он  интересовался?  Настроениями  студентов,  особенно  различными
неформальными  группами. Он хотел знать, что студенты читают, просил достать
образцы  самиздата.  Интересовался,  не  ходят ли какие-нибудь  разговоры  о
военных объектах, кто говорит, как? Проскальзывают  ли какие-либо  секретные
сведения?
     Вообще  за  год  нашего  общения я  прошел  хорошую  агентурную  школу:
элементарные  правила  конспирации,  умение  вести  разговоры,  вызывая   на
откровенность,  получил небольшие понятия о структуре работы сотрудников КГБ
(на одного сотрудника КГБ приходилась  школа  или  институт и  т. д., и штат
подчиненных ему агентов).
     Периодически   на   заседаниях  горисполкома   представитель   Комитета
докладывал обо всем, что мы, агенты, им собрали, делая, соответственно, свои
выводы.
     Дальше по  всем  профессиональным правилам  мы  выявили через  самиздат
неформальную  организацию:  кто  в   нее  входил  и  место  сборов,   адреса
участников, их места работы и т. д.
     Я иногда  начинал себя  ловить на том, что стал более подозрительным по
отношению к  людям  и, вступая  с кем-то в разговор,  легко  отыскивал в них
криминальные черты. От  Алексея я слышал, что работаю  не один, что рядом  -
другие осведомители и что сведения он собирает перекрестно.  Ну что ж, думал
я, это один из методов его работы...
     Вроде  бы  я был на хорошем счету, судя по тому, что Алексеи  предлагал
мне  поступить в школу КГБ и  добавлял,  что ни  один человек  не может туда
поступить без их рекомендации.
     На личном счету Алексея, по его словам, было четверо  доведенных до ума
агентов, т. е. поступивших в  эту школу  Я,  однако, от  такого  предложения
отказался. Перед самым  уходом в армию я  был  предупрежден,  что как только
прибуду   в  часть,   местные   сотрудники   включат   меня   в   работу   и
проинструктируют,  как в  нужный  момент я смог  бы связаться с  их  людьми.
Впоследствии мне не раз приходилось использовать эту систему.
     Надо сказать, что подписки никакой с меня не  брали. Зато был рассказан
случай, как один из агентов "распустил" язык и как он потом об этом пожалел.
     Мы  тогда "работали"  группу молодежи,  было даже  подозрение,  что они
поставляют  информацию  кому-то в Москву  о  военных  объектах. Но вообще-то
Алексей сам предлагал  уже готовые  версии и только указывал, куда  пойти, с
кем завязать знакомство, где, как бы случайно, проговориться и т. д.
     Одна  шестая  этих  поручений вызывала  чувство  правоты  и  полезности
работы, которой ты занимался, но все остальные - чувство недоумения. Кто что
читает?  Кто о чем говорит? И  главное,  неизвестно было,  куда уходит  наша
информация.  Сам  Алексей  объяснял, что  сейчас  надо знать  все,  чтобы  в
дальнейшем не произошло худшее.
     Кстати,  по той неформальной группе во  мне столкнулись чувство и долг.
Пришлось вступить в игру и оказаться между двух сторон. В конце концов я был
вынужден   давать  массу   вымышленной  информации,  чтобы   все   выглядело
правдоподобно.
     Слава Богу,  забрали в  армию. В  какой-то  мере  армия спасла  меня от
провала с двух сторон.
     Еще  у них  есть  такая  система: уходишь  в армию  или  меняешь  место
жительства - стараешься найти себе замену. Так было и со мной.
     Через год армии  меня  вызвали в штаб, назвали номер комнаты, куда надо
войти.  Предложили работать  на них, но  я отказался.  "Как?  Такие  хорошие
рекомендации!"  Потом  -  жестче: "С  нами  так  не поступают". А  потом я с
удивлением  узнал,  что по  какой-то  там отчетности  я  получал  от Алексея
деньги. Услышав это, я встал и ушел.
     Больше я с ними не встречался".
     Уф...    "Контрреволюционеры"...    "Враги    народа"...    "Противники
социализма"... "Темные силы, мешающие перестройке"...
     Время  изменяло терминологию. Суть  оставалась неизменной: контроль над
умами.
     Но меня в данном случае интересовало другое.
     Ладно,  понимаю:  страх  как  орудие,  которым  можно  было  пришпилить
человека к подписке о сотрудничестве с  НИМИ, будто не человек  это вовсе, а
глупая бабочка-однодневка.
     Но убежденность  в  том,  что дело,  которым ты занимаешься, правильно,
праведно, полезно, необходимо?
     Как   легко  поддавался  человек   доводам:  "польза  дела",  "служение
идеалам", "сознательность", наконец!
     И тогда, когда страна жила в тени ГУЛАГа, и тогда, когда,  казалось бы,
человек уже должен был перестать быть рабом идеи.
     А все равно, а все равно...
     Не  за  страх  -  за совесть работал  на  НИХ вчерашний  школьник  Олег
Уласиевич, жадно вслушивался в чужие разговоры, выискивал самиздат, входил в
доверие  к людям,  с  удовольствием  постигал  науку  конспирации,  продавал
близких, убежденный в том, что он служит высокой цели.
     И парень-то вроде неплохой:  обиделся,  узнав, что за  его бескорыстную
работу, оказывается, ему выписывали деньги (простим  уж его куратора -  тоже
человек, тоже сын и жертва эпохи). Обиделся, отказался, в редакцию написал.
     Но  это он, а другие, такие же, как он, ставшие рабами уже новой идеи -
Перестройки?  Те, кто  вновь поверил,  что ради  борьбы  с  темными  силами,
мешающими  воплощению  очередной идеи,  можно пойти на ЭТО? И те, кто пошел,
согласился, а потом - мучался, покрывался краской стыда  за то, что сделал и
совершил?
     Или - не мучался и не покрывался краской стыда. Сейчас много  говорят о
том, что для  процветания  России недостает одной малости - общенациональной
идеи, способной  соединить различные, пусть прямо  противоположные силы. Вот
отыщется эта идея,  появится  человек, который скажет: "Я знаю, как надо!  Я
знаю, ради чего надо!" - и все, заживем в цветущем саду, которым станет наша
измученная страна.
     Да, да, да! - ты и сам  иногда  начинаешь соглашаться с этим, когда уже
совсем  не  можешь  разобраться, где,  как мы  живем,  куда, в какую сторону
движется наш обдуваемый свирепыми  ветрами  корабль. Но потом  замираешь  от
предчувствия того, что может случиться, если такая идея появится.  Ведь, как
всегда у нас бывает, скорее всего идея эта начнет внедряться  сверху, а если
сверху,  то значит,  не обойтись  без силы, а  если  невозможно без силы, то
снова  возникнет необходимость в хранителях этой  идеи, а  хранителям, чтобы
держать под контролем страну,  понадобятся  миллионы  и  миллионы  секретных
сотрудников. Тех, ради  исследования  которых я и  начал  работать  над этой
книгой.
     Нет, нет... Согласен, чтобы над человеком был Закон. Что такое Идея над
человеком - мы уже проходили.
     Вот что я нашел в воспоминаниях Надежды Мандельштам:
     "Мы разговариваем сейчас о  множестве  вещей, которые  раньше были  под
полным запретом, и  большинство  людей моего  круга  не смели,  не  хотели и
отвыкли о них думать. Мало того, мы сейчас  не желаем знать, запретны ли еще
какие-нибудь  темы. Мы с этим не считаемся. Мы об этом забыли. Но это еще не
все. Молодые интеллигентные люди двадцатых  годов охотно собирали информацию
для начальства и для  органов.  Они  считали,  что  это делается  для  блага
революции,  для   ее   охраны  И  для   таинственного  большинства,  которое
заинтересовано  в охране порядка и в  укреплении власти. С тридцатых годов и
вплоть до смерти Сталина они продолжали делать то же самое, только мотивация
изменилась. Стимулом стала награда, выгода или страх. Они несли куда следует
стихи  Мандельштама  или  доносы  на  сослуживцев  в  надежде,  что  за  это
напечатают их собственные опусы или повысят их по службе. Другие  это делали
из  самого  примитивного  страха:  лишь  бы  не   взяли,  не  посадили,   не
уничтожили...  Их  запугивали, а  они  пугались. Им бросали подачку,  а  они
хватали ее. К тому  же их заверяли, что  их деятельность никогда не выплывет
наружу,  не станет  явной. Последнее  обещание было  выполнено,  и  эти люди
спокойно  доживают  свои  дни,  пользуясь  всеми  скромными  преимуществами,
которые они получили за свою деятельность. А сейчас те, кого вербуют, уже не
верят ни в какие гарантии... К прошлому нет возврата. Поколения сменились, и
новые далеко не так запуганы и покорны, как прежние. И  главное -  их нельзя
убедить, что их отцы поступали правильно, они не верят, что "все позволено".
Это,  конечно,  не  значит,  что  сейчас  нет  стукачей.  Просто  изменились
пропорции.  Если раньше  я могла ждать  удара в спину  от  каждого юноши, не
говоря уже о растленных людях моего поколения, то сейчас среди моих знакомых
может  затесаться  подлец, но только  случайно,  только  хитростью, а скорее
всего даже  подлец не  сделает подлости, потому что в новых условиях ему это
невыгодно и от него все отвернутся..."
     Эти воспоминания  Надежды  Мандельштам  опубликованы в журнале "Юность"
летом 89-го - во времена  чарующих надежд  и пьянящего ощущения свободы. Ну,
помните  же?.. Не забыли еще?.. "Поколения сменились, и новые  далеко не так
запуганы и покорны, как прежние"...
     "Дальше, по  всем профессиональным правилам, мы выявили  через самиздат
неформальную  организацию:  кто  в   нее  входил  и  место  сборов,   адреса
участников, их места работы и т. д."  - именно в это время чарующих надежд и
пьянящего  ощущения  свободы  только  что закончивший  школу  Олег  Уласевич
входил,  профессионально озираясь, в конспиративную квартиру. Обычный  пацан
горбачевской  эпохи,  на которого уже  начало  обрушиваться  море  правдивой
информации: что у нас было, что с нами было, какими мы  были. Обычный пацан.
Обычный, но не совсем...  Радостным огнем  обжигало его сердце присутствие в
братстве защитников великой Идеи. Он был убежден в  своей правоте. Тогда еще
был убежден.
     Я  обратился  через  "Литгазету"  к   секретным  агентам  незадолго  до
августовского  путча,  то  есть  спустя   два  года  после  выхода   в  свет
воспоминаний   Надежды   Мандельштам.  И,  естественно,  больше  всего  меня
интересовали не  исторические  персонажи, а мои современники - представители
моего поколения, от 30 до 40. Ведь как бы там ни  было, мы  уже вырастали  в
другую  эпоху, были не так молоды,  чтобы со  щенячьим энтузиазмом  убеждать
себя, что, помогая  КГБ, мы защищаем Идею (какая  уж  там,  к черту, идея, в
разухабистое брежневское и постбрежневское время?!) и не  так  напуганы, как
поколения  наших отцов и дедов, чтобы с  трепетом прислушиваться  к шагам  в
ночном подъезде.
     Что же этих-то людей заставляло идти к НИМ на секретную службу?
     Поэтому-то  особенно  тщательно искал  я  ответы  на эти  вопросы  и  в
исповедях  сексотов моего  поколения,  полученных  по  почте,  и при  личной
встрече с ними.
     Конечно,  у некоторых было то, что я назвал бы энтузиазмом стукачества:
во  имя Идеи  или  так  просто,  из-за  особенностей  собственной  личности.
Конечно,  некоторые просто испугались сказать  "нет" (выше  я  уже цитировал
подобные признания). Но и  страх-то,  правда, был  совсем  иного  рода, чем,
допустим,  в   тридцатые  или  сороковые,  то   есть   страх   -  как  часть
общегосударственной политики.  В  наше время (и это напоминало  первые  шаги
ОГПУ  по созданию института  сексотов)  для  того  чтобы заставить  человека
подписать соответствующее обязательство, снова необходим был повод, предлог,
мотив:  "или  ты  с  нами, или мы  знаешь, что  с  тобой  сделаем?!.."  Как,
допустим, произошло с агентом "Пушкиным", с которого я начал эту главу.
     Случалось  и  так,  что  человек  -  даже,  как  он  думал,  с  благими
намерениями,  - сам  переступал порог  КГБ, не подозревая о  том, что сам же
подписывает свой приговор.
     Вот,  мне  кажется,  типичная  история,  рассказанная П. М. (агентурный
псевдоним - "Смирнов").
     В  1980 году он официально подписал  бумагу и стал агентом КГБ. Он, как
сам пишет, - простой гражданин, родных и  близких нет, а главное - из  среды
рабочих.
     В юности П. М. совершил преступление, вышел из тюрьмы в 25 лет. Ему, по
его  словам,  захотелось  начать  новую жизнь.  Он  ото  всех  скрывал  свою
судимость, познакомился с девушкой, женился, уехал к ее родителям в Луцк.
     "Где-то месяца три я работал  возле военного аэродрома, -  пишет он.  -
Однажды ко мне подошел мужчина  и предложил оказать услугу: сфотографировать
ту  местность, конечно - не бесплатно. Кто он  был - я  не знал, но понимал,
что за такую "услугу" меня ждет куда большее наказание, чем то, за которое я
отсидел. А ведь хотелось  просто нормально жить. Я сам  пришел в  КГБ и  обо
всем  рассказал. Меня долго  обо всем  и помногу  раз расспрашивали, а потом
сказали, что я поступил правильно, и отпустили".
     Сначала  его никто  не трогал и никто никуда  не  вызывал. Он уже  стал
забывать об этом случае. Но потом его вызвали - не  в КГБ, а за город, где с
ним беседовали в машине.
     "Меня убеждали стать агентом то в холодном официальном  тоне, то мягко.
Я не долго колебался, думая, что со временем все образуется. Жене я ни о чем
не рассказал. Потом пошли конспиративные встречи - то в номере гостиницы, то
в машине.  То, чем  я  занимался, мне было  противно с самого начала, иногда
давал просто выдуманную информацию.
     Эти встречи  и звонки не остались незамеченными для жены и для тещи, но
я уже  дал  подписку  о сотрудничестве и из-за страха  все  скрывал.  Потому
отношения в семье становились все хуже и хуже. Я просил сотрудника,  который
работал со мной, прекратить все это, так как рушится семья, но я им, видимо,
был  нужен. Кончилось все  тем, что  я  разошелся с  женой  и уехал из этого
города.  Мое общение с органами не прошло бесследно. Когда я им  сказал, что
прекращаю всякое сотрудничество, последовали угрозы - вплоть  до  физической
расправы. Это уже был 1986 год.
     Даже  здесь, в Керчи, через разные службы про  меня не забывали,  да  и
теперь, думаю, что помнят..."
     Но  куда  чаще  сотрудничество с  НИМИ  было  вызвано вполне житейскими
причинами.  Как  обыкновенный  способ  выживания   в  государстве   неравных
возможностей.  "Арманов" из Москвы был завербован в агенты КГБ в конце  50-х
годов и пробыл в организации более четверти века. Вот как это произошло.
     "Видимо,  есть  люди,  которым на  роду  написано  заниматься  подобной
деятельностью.  Я, несомненно, отношусь к их числу. Что  я представлял собой
перед вербовкой? Молодой  человек (25 лет), русский, по взглядам - западник,
знающий три иностранных языка, по убеждениям  - молчаливый диссидент, с пяти
лет  видевший  проявления  политического  террора  (37-й  год),  филателист,
работник военного завода с гуманитарным образованием.
     Перед вербовкой  произошел трагикомический  случай. Я  вернулся вечером
домой, и мама мне говорит:  "К тебе приходили из КГБ". Увидев мое испуганное
лицо,  она  засмеялась и сказала:  "Я пошутила,  это был филателист". Бедная
мама,  она так и  не  узнала,  что  ее  шутка  была  вещей  (или  зловещей):
филателист оказался подполковником..."
     По мнению  "Арманова",  три  фактора  заставили  его  дать  подписку  о
сотрудничестве:  страх,  который внушала эта организация, тем более во время
сталинских репрессий пострадало несколько его родственников; боязнь потерять
работу - все-таки военный завод; и то, что жена ждала ребенка.
     Но с такой же скрупулезностью  сейчас,  когда,  по его  словам, он  уже
вышел из организации, "Арманов" анализирует и те причины, которые  заставили
его оставаться агентом  КГБ  четверть  века:  опять же  страх;  определенное
чувство патриотизма (борьба с происками внешнего  врага и т. д.); врожденное
чувство дисциплины. И, наконец:
     "В политическом плане я был одинок, - пишет он в своей исповеди.  -  Не
верил  в  партию и с большим неудовольствием состоял в  комсомоле, куда меня
затащили   в  13  лет.  Принадлежность  к   тайной  армии  странным  образом
компенсировала   мое    одиночество.    Я   стал   как    бы    трехслойным:
дисциплинированный  конформист  снаружи, диссидент  внутри и на самом деле -
агент тайной армии".
     А вот еще одна история. И она - о выживании.
     "Да, я тоже агент КГБ, но пока полностью раскрываться не собираюсь, как
и  порывать связи с этой организацией. Почему? Надеюсь,  это  станет ясно из
моей исповеди",  -  так начал  свое письмо офицер  Р. Т.  с Сахалина. -  Моя
вербовка была подготовлена всей нашей системой и не состояться не могла".
     Р. Т. по национальности еврей. "Мне всегда хотелось,  чтобы наша страна
была действительно интернациональной, но я постоянно  чувствовал: чтобы быть
уравненным в правах с  неевреем, мне  надо было быть  как минимум на  голову
выше его".
     Р.  Т.  с  отличием  закончил  школу. Хотя  и  с превеликим  трудом, но
поступил в военное  училище. С отличием закончил и его. Закончил - тут все и
началось. Несмотря  на  то, что он,  как и все, изучал секретные дисциплины,
служить его отправили не  по специальности,  в непрестижную  часть, на самую
низшую,  какую  только можно найти, должность.  И хотя он служил  хорошо, но
именно ему со всего курса задержали присвоение первого после училища звания.
     "Всем  моим ровесникам присвоили, а мне нет, хотя  служил я не  хуже, а
может быть, лучше многих из новоиспеченных старших лейтенантов.
     Дальше -  больше.  Всяческие  обходы по службе. Всевозможные  грязные и
непристижные работы - пожалуйста, в  неограниченном  количестве, а повышение
по службе - это уж извините. Я видел, как растут мои одногодки, как у них на
погонах  прибавляются звездочки, как на должности, которые мог  бы занять я,
назначаются   абсолютно   некомпетентные   люди,   но   имеющие   подходящую
национальность".
     И  так  он пришел  к НИМ.  Вернее, ОНИ к  нему  в  лице офицера особого
отдела.  Когда тот вызвал  Р. Т. к себе в кабинет, он сорвался и сказал все,
что думает о своих командирах, а особенно о политработниках.
     "Эти ребята - неплохие  психологи.  Они  понимали,  что  если офицер  -
еврей, то  этот офицер - патриот,  который честно и  добросовестно выполняет
свой долг и которому, как и всем остальным, необходимо расти по службе, и он
хочет, чтобы  его не дискриминировали. Они понимали, что я  хочу, чтобы меня
ценили по моим делам, а не по фамилии или форме моего носа.
     Офицер  особого  отдела  был  со  мной  вежлив,   дружелюбен,  пообещал
интересную оперативную работу. Результатом этой беседы стало мое заявление о
согласии работать. Я получил псевдоним".
     Р. Т. написал расписку,  получил псевдоним и скоро  понял, что  попал в
западню:
     "Естественно, никакой работы в тылу врага  я не  вел. Моих новых хозяев
интересовали мои друзья-евреи и сослуживцы. После одной  из бесед и записки,
начинавшейся со  слов:  "Источник сообщает",  - я понял, что  превращаюсь  в
обыкновенного стукача, и ужаснулся. Но  еще шел  период застоя, и я понимал,
что другого пути у меня нет".
     Какие же слова утешения нашел для себя Р. Т?
       долго мучался,  переживал,  размышлял,  как мне быть,  и,  наконец,
придумал.  Дело в том,  что Особисты изучали  меня, а я изучал их, способы и
методы их работы.  Почувствовав,  что уже внушаю  доверие, я понял, что могу
приносить пользу  тем, для "стука" на которых я был завербован. Оказывается,
от моего мнения и от информации, которую я даю о людях, зависело и отношение
к  ним  органов, а именно -  возможность продвижения по  службе,  отсутствие
притеснений и  даже  провокаций.  И скоро я  уже мог  убедиться  в этом. Мои
друзья и  сослуживцы - евреи и не евреи - после моих "доносов" повышались по
службе,  отправлялись в зарубежные командировки, получали вовремя  очередные
звания.  Я не  считаю  это, конечно,  лишь своей заслугой, но, тем не менее,
утешаюсь мыслью, что своей деятельностью  никому  не  навредил,  кроме  себя
самого, так как факт согласия стать сексотом считаю позором для себя.
     Не подумайте, что я водил за нос своих руководителей из органов. Нет, я
давал им  правдивую информацию, но исключительно положительную. А чтобы меня
не  заподозрили в двойной  игре,  я большое внимание  уделял форме "источник
сообщает..."
     А еще  Р.  Т.  утешает себя тем, что когда он выйдет на пенсию, то  вся
история его сотрудничества будет вспоминаться, как нелепый сон, приснившийся
в детстве... Каждая семья несчастна по-своему...
     Но вот что я заметил в  сообщениях об агентурной работе или в исповедях
самих  агентов, относящихся к ближайшей к  нам  истории, то есть к 80 - 90-м
годам:   куда   больший  бюрократически-меркантильный,   или   -   скорее  -
цинично-меркантильный  интерес,  чем,  допустим,  у сексотов  предшествующих
поколений.
     Дело  даже не  в оплате  и  не  в  мелких  подачках (этот мотив мы  уже
рассмотрели). Нет,  в другом.  Принадлежность  к агентуре давала возможность
стать частью самой системы,  которая, особенно  в  эпоху Брежнева, позволяла
если  и  не  приблизиться  к  сословию,  пользующемуся  системой  привилегий
(специальные инструкции КГБ запрещали вербовать  партийную номенклатуру даже
низшего,  первичного звена) --  то,  по крайней мере, брать из кормушки,  не
опасаясь последствий.
     Больше  того! И  сами  сексоты,  и  их  кураторы  активно  использовали
возможности для  личного обогащения, которое - по крайней мере  до короткого
наступления эры  Андропова  -  не  считалось предосудительным  (Кстати,  при
Брежневе, да  и  позже  КГБ  не  только  не имел права  вербовать  партийных
функционеров.  Даже вести оперативные разработки против  инструктора райкома
партии  можно  было   только  лишь  с  разрешения   вышестоящего  партийного
руководства. Да и не только КГБ! Для того, чтобы получить Владимиру Олейнику
- руководителю следственной части российской прокуратуры  - санкцию на арест
всесильного  в  восьмидесятых  начальника  управления  московской   торговли
Трегубова, понадобилось решение руководителей  Комитета партийного  контроля
при  ЦК КПСС. Причем  предварительно он  был обязан показать все  агентурные
данные, что потом, естественно, затруднило работу следствия).
     Вот письмо Л. Долгих из Одессы, раскрывающее сам этот механизм:
     "Я многие годы проработал в одесской таможне и хотел бы познакомить вас
с методами вербовки.
     Начиная с  1984  года  все  инспектора  таможни,  посещая  -  в составе
комиссии по оформлению - иностранные суда, были обязаны писать рапорт на имя
зам. нач. таможни по режиму (сотруднику КГБ), в котором указывать:
     1. Кто из  членов комиссии, куда и с кем из иностранцев  перемещался по
судну
     2. Кто брал подарки и какие.
     3. Кто вел "неслужебные" разговоры и на какие темы.
     4. Кто что ел и пил.
     Это  нововведение ввел  в  таможне А.  Никольский,  затем продолжил его
преемник Н. Пивень.
     По-видимому, дела  пошли  так успешно, что вскоре А. Никольский получил
направление  на самую престижную в  Одесском  КГБ  должность -  пассажирским
помощником на теплоход "Шота Руставели".
     Дальше происходит следующее: инспектор  настучал на врача, переводчика,
ветеринара или на кого-нибудь другого. Того вызывают - или работа, или...
     Кроме  этого, КГБ  может без объяснения  лишить пропуска на иностранное
судно.
     В общем,  либо  тихая,  хорошая  работа  с  "презентовыми"  сигаретами,
напитками и т. д. - либо сексот на всю оставшуюся жизнь.
     Теперь   вопрос,  к  чему  все  это:   ведь  в  составе  комиссии   два
пограничника, то есть официальные представители  КГБ.  Для системы всеобщего
доносительства? Нет.
     КГБ через сексотов из числа сотрудников таможни начинает решать вопросы
оформления  в таможенном отношении лиц, весьма  сомнительных с точки  зрения
законности перемещаемых  ими вещей. Сами они таможенных атрибутов  не имеют.
Для  меня  лично   нет   до  сих  пор  ответа  на  некоторые  очень  крупные
контрабандные и прочие операции".
     Это  письмо  вот  еще  почему  привлекло меня. Я хорошо  знаю  Одессу и
различные махинации, проводившиеся там в те годы, и потому убежден, что  все
это -  правда: за мелким "стуком"  могли последовать  довольно крупные дела,
прикрываемые местной  номенклатурой, в том  числе  и из КГБ. Но больше того:
слово   "таможня"  можно  заменить  названием  организации,  так  или  иначе
соприкасавшейся  с  иностранцами.  Не говорю уже о "валютных  проститутках",
которые (сколько я наслушался этих рассказов!), кроме информации, чаще всего
не  имеющей  никакого отношения  к  проблемам  государственной безопасности,
передавали  своим кураторам  часть  заработанных более-менее честным  трудом
денег.
     Естественно, КГБ позволял своим  агентам нарушать законы. Часто  именно
предоставление возможности оставаться безнаказанным становилось тем коротким
поводком, на  котором они  держали  их на привязи.  Но случалось и  так, что
именно  эта  позиция:  "работай,  мы  прикроем"  - оказывалась  впоследствии
роковой для самих агентов.
     Свидетельство тому - история  агента Ю.  М-на, которую  он поведал мне,
находясь  в  заключении.  Письмо,  как  явствовало   из  приписки,  было  им
направлено ко мне нелегально.
     Вначале идет сюжет относительно для меня привычный:
     "В 1982 году, после работы электрорадионавигатором на кораблях-шпионах,
закодированных под  научные  суда, я был  "удостоен чести"  стать  секретным
агентом-информатором   Мурманского   обл.   управления  КГБ.  В   круг  моих
обязанностей  входил  сбор компромата  как на  отдельных  граждан  СССР (под
девизом  "Каждому советскому человеку - достойное  досье"), так  и  на целые
коллективы, для чего меня, например, в 1983  году внедряли на три месяца под
видом младшего научного  сотрудника  в  Мурманский филиал Ленинградского НИИ
морского  флота.  Полученную  информацию  на  работников  этого  института я
передавал  начальнику отдела кадров Б-ву или его помощнику - лейтенанту С-ву
в одном из конспиративных номеров гостиницы "Полярные зори".
     Занимался  я сбором  компромата и на  оперсостав Первомайского  РОВД г.
Мурманска, в результате чего некоторых из них уволили из органов МВД.
     Если же тот или иной "объект" не шел на личный контакт  со мной, то мне
предписывалось  "близкое знакомство" с его женой...  Так,  например, было  в
истории с одним из офицеров ИТУ-МВД,  когда я  втайне записывал на  японский
магнитофон постельные  откровения его жены:  мол, муж  - негодяй, наркоман и
пр.
     Если же  компромата не  удавалось  получить и  таким образом, то против
неугодных контрразведке лиц  фабриковались  уголовные дела...  В 1982  г.  я
принимал  непосредственное  участие  в одном  из таких дел,  когда абсолютно
невиновного  человека  - мать  двоих детей -  осудили  на  полтора  года  на
основании  моих  заведомо  ложных  показаний,  сфабрикованных  КГБ  (явку  с
повинной  о даче ложных показаний  я написал еще  в 1989 году, но либо ее не
отправили  по  назначению,  либо  прокуратура посчитала,  что  сначала нужно
реабилитировать жертвы НКВД, а уже потом, очевидно, через очередные 50 лет -
жертвы КГБ).
     Участвовал я  и в слежке  за иностранными моряками, за установлением их
связей с гражданами СССР и в других антиконституционных деяниях..."
     Но как выяснилось, не для того, чтобы покаяться в этих своих грехах М-н
направил мне эту свою исповедь. Дальше  он переходит  ко второй  части своей
истории - к тому, что он называет "личным поиском":
       1984 году,  находясь в  г. Риге,  я  внедрился  в  группу  валютных
фарцовщиков,  но  во  время  контакта они  обнаружили у  меня  удостоверение
сотрудника  КГБ. Имея своих  людей в  органах  милиции, они  тут же заявили,
будто я, используя удостоверение, конфисковывал у них импортные вещи".
     М-на взяли под стражу. От показаний он отказался, настаивая на  встрече
с работниками  КГБ  (как  он утверждает,  "в соответствии с  инструкцией  на
случай подобных ситуаций"):
     "Надо  сказать,  что  тогда  у милиции с  госбезопасностью были сложные
отношения,  и только  после  22 суток  голодовки  мне удалось  встретиться с
представителем КГБ ЛССР. Капитан (фамилию не помню - латышская) посетовал на
то, что слишком поздно я связался с ними - уголовное дело уже возбуждено, но
обещал помочь и поставить в известность своих мурманских коллег. При этом он
предложил мне  молчать о принадлежности  к КГБ,  т.  к.  это, по его мнению,
грозило  неприятностями моим  шефам.  После  беседы  с ним  я  начал  давать
показания, суть которых сводилась к тому, что я подделал  изъятое у меня при
аресте удостоверение, но никаких вещей, естественно, не конфисковывал".
     Незадолго до  окончания следствия  его ночью привезли  в  КГБ Латвии  и
сказали, что  если на суде он будет придерживаться прежних показаний, то ему
дадут полтора  года. Он  согласился.  Так  и произошло. В  мае  1985-го  его
осудили  на полтора года,  и уже в  1986 году он  был освобожден, получив  -
думаю, не без помощи КГБ - компенсацию  за "незаконный арест и задержание" в
500 рублей...
     По   словам  М-на,  после  освобождения  он  отказался  сотрудничать  с
Комитетом, что стоило  ему нового срока - уже  на  11 лет.  На  этот раз  по
обвинению в ограблении сберкассы. Сам М-н это обвинение не признает, считая,
что его специально подставил КГБ...
     Хотя я не очень-то верю в его невиновность. Как  и в бескорыстность его
"личного  поиска", заставившего  его внедриться  в  среду  фарцовщиков.  Как
милиция, так и КГБ сквозь пальцы смотрели на неблаговидные - мягко сказано -
проступки  своей агентуры, зная, что каждый подобный проступок является  еще
одной  ниточкой,  которой, как в  кукольном  театре,  можно управлять  своим
сексотом.  Но  не было  большей радости  -  что у  тех,  что у других, - чем
подловить на преступлении агентов друг друга. Особенно в конце семидесятых -
начале  восьмидесятых,  времени непримиримой  борьбы МВД с КГБ,  Щелокова  с
Андроповым.
     Каждый из тех, кто решил доверить мне историю собственного падения (да,
падения, что уж там выбирать  слова?), тем не менее пытался  найти  для себя
слова оправдания. Да что, разве это нельзя понять?
     Это  уже  на закате  жизни,  чувствуя  приближение последнего  дыхания,
вздохнет пенсионерка  Чернышева  из  Днепропетровска: "Сейчас, на  последней
ступени  жизни,  вспоминаю весну 35-го и насмешливого профессора,  который у
себя на квартире, в своем застолье, сказал: "Хайль, Гитлер!"... Поднял бокал
и рассмеялся. Я донесла.  И кто-то еще.  Вспоминаю  это, как в тяжелом  сне.
Права? Не права? Несу покаяние..."
     Или покается - с  поклоном  до  земли в  пояс, как  В. В.  Ширмахер  из
Саратова:  "Вот только  теперь, спустя более чем тридцать лет,  я  смогу обо
всем этом сказать и попросить прощения у тех друзей и знакомых, на которых я
доносил и  которые, возможно,  имели в жизни  неприятности  из-за  меня. Вы,
которые не сделали  мне ничего плохого,  простите меня,  уже не  студента, а
пенсионера".
     Но,  повторяю,  это  уже  когда?  Тогда,  когда последний зимний  холод
обожжет твое сердце. Но в юности, молодости, даже в зрелости, когда кажется,
кажется,  кажется - что нет, еще не вечер, еще есть шанс, есть много шансов,
чтобы переиграть собственную жизнь и что еще зацветут вокруг тебя и  в самом
тебе  цветы   мая!  -   естественно   желание  найти   объективные   мотивы,
оправдывающие собственные  поступки, которые  заставляли покрываться краской
стыда.
     Какие  только  оправдания  не  находили  себе  написавшие мне  стукачи,
сексоты  уже  нашего  поколения! От  фрейдистских, как у Андрея  из  Львова,
который написал: "У меня очень  мягкий характер,  я  слабовольный,  и многие
этим пользовались. И то, что я  являюсь секретным агентом - придает мне силы
жить. Мне уже  за  30, карьеру я  не  сделал,  и  мое  сотрудничество  с КГБ
поднимает мой авторитет в собственных глазах", - до джеймсбондовских, как  у
"битломана  и диссидента"  (его  собственная  характеристика)  Валентина  из
Москвы, который согласился стать агентом  с целью, "используя  полученную от
них информацию", уехать на Запад, "чтобы потом разоблачать стиль и методы их
работы".
     Но какие бы ответы на эти "почему?" ни находил  я в  исповедях  агентов
КГБ - объяснение того, что миллионы и миллионы людей перешагивали эту черту,
можно найти и еще в одном.
     История, которую я хочу рассказать  сейчас,  думаю,  окажется  понятной
многим,  кто  еще  не  позабыл,  как  жили,  какими  нравственными  законами
руководствовались еще совсем недавно многие наши соотечественники.
     Это, можно сказать, филологическая история. О богатом и могучем русском
языке. И о его многочисленных оттенках.  И о том, как разными словами разные
люди писали письма в одно и то же учреждение - КГБ. Жил-был поэт...
     Нет, даже не так. Жил-был в  Казани обыкновенный инженер, который писал
стихи, - Леонид Андреевич Васильев.
     Однажды он написал стихотворение, посвященное третьей годовщине  со дня
ссылки в Горький Андрея Сахарова.
 
     О подлое племя... О мерзкие души:
     Откуда вы взялись? Кто вас породил?
     Кто вверил вам в руки судьбы людские.
     И с черным несчастьем нас породнил?
 
     так начиналось это стихотворение. А заканчивалось следующими строками:
 
     Стонут стены тюремные серые;
     Стонет ржавый колючий запрет;
     И содрогнется дом сумасшедших,
     Отвергая партийный ваш бред...
 
     Стихи   больше  плохие,  чем  хорошие,  -   из   тех,   которые   любой
литконсультант скорее  всего  бросит  в  корзину или  -  в лучшем  случае  -
посоветует неумелому автору учиться у Пушкина и Маяковского.
     Но шел 1983 год.
     Когда  я  начал  собирать  свидетельства стукачей  и  о  стукачах, то я
получил письмо и от Васильева:
     "Я был осужден в декабре  1983 года на  два года колонии общего режима.
Освобожден в декабре 1985-го. Статья 190  "прим", расшифровывать, думаю, нет
надобности.   Вина  -   солидарность   с  А.   Д.   Сахаровым,   с  польской
"Солидарностью", а  также  рукопись  будущей книги "Где  зарыта собака,  или
Кляуза  на  "Солнце" и  на всю "Солнечную систему".  Мне  - 54 года, работаю
главным специалистом в проектном институте.
     У меня  есть  фотокопии около 50 доносов,  касающихся  моего "дела": из
Казани,  Москвы,  Ленинграда,  Горького. Авторы доносов - студенты, доценты,
профессора, членкоры и др. Ксерокопии некоторых посылаю Вам".
     И дальше  в конверте - пачка  ксерокопий доносов, которые  подчеркивают
безграничные возможности русского языка.
     Итак...
 
       Комитет государственной безопасности  ТАССР  от секретаря партийной
организации конструкторско-инженерного бюро Казанского филиала АН СССР Ирины
Дмитриевны Голубевой.
     8 февраля 1983  года в 10 часов утра мне был передан  сотрудником нашей
лаборатории  тов. Юрием  Александровичем  Гариковым документ идейно вредного
содержания за подписью Льва Волжского.
     Данный документ прилагаю".
     ***
     "В Комитет государственной  безопасности ТАССР от гр.  Мосуновой Г. М.,
раб. на полиграфическом комбинате имени К. Якуба юристом.
     25 февраля 1983 г. примерно  в 15 часов на полу  в коридоре  3-го этажа
здания Дома печати  я обнаружила сложенную  вчетверо  бумагу с  машинописным
текстом. Ознакомившись  с документом,  я поняла, что  он носит антисоветский
характер, в связи с чем обратилась в органы госбезопасности".
     ***
     "Комитет государственной безопасности СССР.
     Направляем  полученное  редакцией газеты "Известия"  в  марте  1983  г.
письмо Родригеса И. Р. из г. Кишинева, исполненное на машинке, в копии.
     Текст  письма начинается  словами "Ко  дню третьей годовщины бессрочной
ссылки  в  г. Горький  действительного  члена Академии наук  СССР профессора
Андрея Дмитриевича Сахарова - ума, чести и совести народа российского".
     Заканчивается  письмо  фразой "Андрей Дмитриевич Сахаров  арестован  22
января 1980 г. в 15 часов дня".
     С.  Иванова,  зав. группой анализа  и  информации  отдела  писем газеты
"Известия".
     ***
       Комитет  государственной  безопасности  Татарской  АССР.  При  этом
направляем письмо политически  не  выдержанного  содержания,  поступившее  в
Институт в марте 1983 года - от гражданина Конотопа П. П. для сведения.
     Я. Г.  Абдулин,  директор  Института  языка, литературы  и  истории им.
Галимджана Ибрагимова, профессор".
     ***
     "Комитет  государственной  безопасности  ТАССР.  При этом  направляется
поступивший  в президиум  Казанского филиала  АН СССР  на имя Пудовика А. Н.
отпечатанный на машинке враждебный документ, начинающийся словами:
     "Ко дню третьей годовщины..." Приложение: документ на 2 листах.
     Зам. председателя президиума Казанского филиала АН СССР Р. Г. Каримов".
     ***
     "Комитет государственной безопасности Татарской АССР.
     Направляю   на   Ваше   решение   письмо   клеветнического   характера,
отпечатанное на машинке на 2 листах с подписью "Лев Волжанский".
     Письмо было обнаружено  14  марта между  17  и  18 часами  на лестнице,
ведущей на кафедру  микробиологии,  ассистентом  кафедры Офицеровым Евгением
Николаевичем и передано мне через секретаря партбюро биофака Котова Ю. С. 15
марта 1983 года.
     Приглашенный для уточнения обстоятельств обнаружения письма Офицеров Е.
Н. сообщил, что письмо он  прочитал,  но кроме Котова Ю. С. никому о нем  не
говорил.
     Начальник отдела кадров В. М. Дука".
     ***
     "В КГБ ТАССР.
     Партком КГУ  направляет вам документ негативного содержания,  найденный
студентами физфака Мирзакраевым и Саляновым  12  марта в 14. 00  на площадке
второго этажа между 2-й и 3-й физ. аудиториями главного здания.
     Секретарь парткома Р. Г. Кашафутдинов".
     ***
     "В КГБ  ТАССР  от профессора  Казанского  авиационного института А.  Ф.
Богоявленского.
     При этом направляю  на  Ваше рассмотрение  анонимное письмо, полученное
мною в конце марта 1983 года".
     ***
     "В КГБ ТАССР от Бушканца Ефима Григорьевича ЗАЯВЛЕНИЕ
     14  марта  1983  года в  семь  часов вечера  моя  дочь, студентка  ТГУ,
возвратившись домой, принесла конверт с письмом на двух машинописных листах.
Текст начинается  словами "К третьей годовщине..." и заканчивается датой  "2
января 1980 года в  15 часов дня". Конверты  раздавались неизвестным лицом в
университете...
     Ознакомившись с письмом,  которое носит антисоветский характер, я пошел
в КГБ и передал его дежурному 14 марта в 19 часов с минутами".
     ***
     "В КГБ  ТАССР от доцента  Казанского  инженерно-строительного института
Ерупова Бориса Григорьевича.
     ОБЪЯСНЕНИЕ
     Мною  получено  анонимное  письмо на служебный  адрес. Время  получения
письма 23. 03.  83. В тот же  день письмо передано мной (в  15. - в 15...) в
партком  КИСИ  т. Сучкову Б. Н. Почерк на конверте мне незнаком.  Незнаком и
шрифт машинки,  которым  выполнено письмо.  Среди моих знакомых  нет  людей,
имеющих машинки с таким шрифтом.
     Письмо  передано  по  официальным  каналам   и  предположительно  через
канцелярию КИСИ. О письме мне сообщил доцент Назаришин М. Д.".
     ***
     "Председателю  КГБ ТАССР  т. Галиеву И.  Х. от Линдеглер-Липсцера Игоря
Германовича,  заведующего музеем  Театра имени  В. И. Качалова, члена КПСС с
1944 года, заслуженного работника культуры ТАССР.
     ЗАЯВЛЕНИЕ
     22  марта 1983 года на мое  имя  в театр поступило анонимное  письмо от
неизвестного  мне   человека.  Письмо  явно  антисоветского  характера,  что
возмутило меня как гражданина СССР, члена Коммунистической партии.
     По моему  мнению, письмо  это  написано  злостным отщепенцем, возможно,
ведущим подпольную антисоветскую работу по дискредитации советского  строя и
партии Ленина.
     Подобное  письмо  получено  мною  впервые  в жизни. Кто может  быть его
автором, не  предполагаю,  так  как среди  людей,  с которыми мне приходится
встречаться  по роду  работы и  личных дел,  людей  с  подобными взглядами и
настроениями я не встречал.
     Анонимное письмо прилагается".
 
     И таких писем  - пятьдесят. Ровно столько, сколько раз Леонид Андреевич
Васильев, обыкновенный инженер из Казани, оставлял свою рукопись в коридорах
научных и  учебных  институтов,  на  лестничных площадках  домов,  посылал в
редакции  газет и в  президиум академий, передавал  в руки  людей,  которые,
казалось   ему,  готовы  были  услышать  его.  Ровно  столько  раз  это  его
стихотворение,  подписанное  различными  псевдонимами, оказывалось  в  одной
папке. В его  уголовном деле, которое в конце концов привело его на два года
в лагерь.  Это была не  бомба,  не призыв к  свержению  строя  и к  убийству
руководителей государства. Просто - стихи. И те, кто, казалось  ему,  должны
были  услышать  его,  те,  кого он  считал  российскими  интеллигентами,  не
раздумывая пересылали их в КГБ. Хотя в душе  многие, наверное, были согласны
с рукописью его сочинения.
     Для  судебного  решения   было   необходимо   провести  судебно-научную
экспертизу.
     30  января  1984  года   за  подписью  еще   трех  представителей  трех
интеллигентных  профессий - кандидатов философских  наук В. В. Королевым, В.
К. Лебедевым, М. Д. Щелкуновым - эта экспертиза была сделана:
     "По  идейно-теоретическому и политическому содержанию  рукопись открыто
направлена  против  идеологии и  практики  коммунизма  и  представляет собой
пропаганду злобного антисоветизма...
     ...    Советский   общественный    строй   изображается   автором   как
тоталитарно-деспотическая  диктатура   во   главе  с  КПСС,   осуществляющей
социальное, духовное и физическое насилие над  народом с целью преследования
своих собственных, сугубо бюрократических интересов...
     ...    Откровенным    антисоветизмом   отличается    авторская   оценка
государственного строя СССР...
     ... Огульной критике подвергаются все формы политической жизни, права и
свободы  советских граждан.  Одновременно с клеветническими измышлениями  по
поводу   государственного    строя   автор   злобно    высмеивает   принципы
социалистической  демократии,  советскую  форму народовластия, избирательную
систему,  народных  депутатов. Грубо фальсифицируется внешняя  и  внутренняя
политика СССР..."
     Ну и так далее.
     И  -  выводы,  которые  стали  основанием  для  суда  отправить Леонида
Андреевича Васильева в лагерь:
     "На  основании   тщательного  анализа  рукописи  пришли   к  следующему
заключению:
     1. Идейная направленность рукописи имеет ярко выраженный антисоветский,
антикоммунистический характер.
     2. Вся рукопись по своему  идейному содержанию является  произведением,
порочащим советский общественный  и государственный строй  и построенным  на
заведомо ложных клеветнических измышлениях".
     То есть  именно  то, что и должно  было соответствовать  знаменитой 190
"прим".
     Когда же все это было-то?
     Да только что. На нашей памяти. Ближайшей памяти.
     Почему же кому-то еще все хочется, хочется, хочется вернуться туда?..
     Помню, получив все эти документы, я  позвонил Леониду Андреевичу, чтобы
узнать, да как же оказались у него в руках все эти доносы?
     После освобождения я  пришел  в суд  и  попросил показать мое уголовное
дело.  Там  где-то  посовещались  -  и  дали.  И  я   стал  все  эти  письма
перефотографировать.
     Тайно, что ли? - помню, предположил я.
     Да  нет,  открыто... Они  же не дорожат  своими  людьми, -  услышал я в
ответ.
     Пытаясь в этой главе найти ответ, почему  же, почему  с такой легкостью
люди соглашались пойти на службу к НИМ, я искал самые различные объяснения.
     Может  быть,  в  истории Васильева  заключен  еще  один  ответ  на  эти
"почему?".  Да  потому! Потому, что так  было принято. Так было - нормально,
естественно,  как  нормально и естественно плясать  на свадьбах и плакать на
похоронах.
     Так жили. Так, казалось тогда, и надо было жить.
     Человек определяет течение времени? Или время - жизнь человека?..
     Но все-таки... Но все-таки...
     "Надо... Надо... Надо..."
     "Не могу... Не могу... Не могу..."
     Нет,  не  надо  говорить  о  том,  что  выбор  этот  легкий,  и  потому
естественен  для  человека. Ох,  если бы  было все так,  какой бы простой  и
красивой  оказалась  наша жизнь! Но это - когда  не  столкнешься,  когда  не
прижмет, когда не припечатают к стенке...
     Я не говорю  о том, что сегодня этот выбор совсем уж безболезненный. Но
тогда, в эпоху откровенной доносительской идеологии?
     Только можно представить, как приходилось человеку.
     Потому я жадно ловил в историях, которые прочитал или услышал (особенно
из того времени), как все-таки удавалось не сломаться, выдержать, выжить.
     Доктор технических  наук, профессор заочного  политеха Герман Устинович
Шпиро позвонил, а потом пришел в редакцию.
     - Я родился в  1913 году, то  есть, как  вы догадываетесь,  человек уже
немолодой. Рос в более или менее благополучной семье... Один мой  дядя жил в
Омске - его арестовали,  и он исчез. Следом, в 1936 году, арестовали,  уже в
Москве, еще одного дядю. И через месяцев семь мне позвонили...
     - Оттуда?
     - Да, с Лубянки...  Сказали,  что задерживают  жену дяди,  мою  тетю, и
попросили, чтобы я принял их  детей на воспитание. Мальчику было лет десять,
а девочке - года четыре. Я приехал, написал расписку и забрал  детей... Я их
воспитал. Мальчик стал известным искусствоведом. Рудницкий... Слышали  такую
фамилию?
     - Кажется, слышал...
     - Да, так вот...
     - Ну а что случилось с вами?
     - Для этого я пришел к вам, чтобы рассказать, как же было тогда...
     Этот  рассказ  Германа  Устиновича  до  сих  пор  хранится  у  меня  на
диктофонной кассете.
     "У меня все было более или менее в порядке, хотя в течение десятков лет
в  шкафу хранились  запакованные  теплые  вещи,  на случай  ареста. Я хорошо
понимал, что у нас в стране происходит, и потому был очень осторожен во всех
разговорах... Так все шло тихо-мирно до 1940 года. А где-то осенью 40-го - я
тогда работал инженером в "Метропроекте" - мне позвонили, и я услышал:
     Герман Устинович, моя фамилия Петров... Я приехал с Севера... В журнале
мне попалась ваша статья  по  расчету шахт, и мне  очень бы  хотелось с вами
встретиться.
     Я предложил ему  приехать  ко  мне  на работу. Он  ответил,  что  лучше
встретиться у него в гостинице, так как  он очень плохо знает Москву. Не мог
бы я приехать к нему?
     Я согласился и после работы отправился в "Балчуг".
     Повторяю,  жизнь научила меня осторожности, и потому у администратора я
уточнил, на самом ли  деле в 525-м номере проживает Петров? Мне подтвердили:
да, проживает. Я поднялся.
     Петров  оказался  приятным  человеком   лет  сорока.  Он  сказал,   что
занимается  проблемами прочности шахт там у них на Севере и потому хотел  бы
со  мной проконсультироваться... Мы  поговорили немного об этом,  а потом он
начал говорить совсем о другом:
     Вы знаете, как у нас  шло раскулачивание? Сотни стариков, женщин, детей
умирали от голода...
     Я насторожился, ответил что-то вроде того, думали ли эти кулаки о своих
батраках...
     Говорил, скрепя сердцем, так как отлично обо всем знал, но понимал, что
отвечать должен именно так.
     Потом  он  сказал:  как можно строить метро  в Ленинграде, когда каждый
знает, что там валуны.
     Строительство ленинградского метро тогда почему-то держалось в секрете,
и я насторожился... Были и другие такие же вопросы.
     Когда он позвонил и заказал обед  в номер, то принесли поднос, где было
накрыто на двоих, хотя он и не сказал, что в номере было двое.
     Мы  расстались,  и  я  пообещал  Петрову принести расчеты,  которые  он
попросил сделать...
     Снова мы встретились через два дня, и он мне заплатил за расчеты триста
рублей  -  большие по  тем  временам  деньги, но,  в  принципе, заслуженные:
расчетчиком,  повторяю, я был очень квалифицированным. Я  написал расписку в
получении денег...
     Петров, помню, пригласил меня в  ресторан - я категорически  отказался,
сказав, что не любитель ходить по ресторанам. И мы распрощались.
     Прошло три дня. Ко мне подходит начальник  отдела кадров и говорит, что
меня срочно вызывают в управление Метростроя. Срочно, немедленно... Вышел на
улицу,  оглянулся - и увидел, что начальник отдела кадров стоит  на пороге и
смотрит мне вслед...
     Рабочий день в Метрострое уже заканчивался.
     На  лестнице меня  ждали  двое.  Показали  удостоверения  и  провели  в
какую-то комнатку на третьем этаже.
     -  Знаете  этого  человека?  -  показывают мне  фотографию  Петрова.  -
"Знаю..." - "Кто это?" -  "Он  представился Петровым.  Сказал, что с Севера.
Несколько дней назад я консультировал его".  А  они мне: "Вы знали, что он -
французский шпион?" "Откуда?.." -  удивился я. "Так вот, - объяснили мне,  -
он  -  шпион. Мы его задержали. Он дал показания,  что получил  от  вас  ряд
ценных сведений, в частности о том,  что в Ленинграде  строится метро, и что
он приезжал в Москву для того, чтобы наладить с  вами связь. А ваш адрес дал
ему  ваш  дядя,  который  недавно приезжал  в  СССР". Я  рассказал,  как  мы
встретились, но сказал,  что я  ничего не говорил о метро,  так как  сам  не
знал, строится ли оно  в Ленинграде или  нет. А они: "И все-таки вы виноваты
перед нашей  страной". Я ответил, как  тогда было положено, что понимаю свою
вину и постараюсь ее  искупить честным трудом. Но они мне: этого мало, надо,
чтобы я на них работал.  "Если это так надо, то добивайтесь моего перевода к
вам", - ответил я. "Нет,  - ответили они и откровенно  заявили: - Вы  должны
работать  на  нас   секретно".  Я  ответил  категоричным   отказом...   Они:
"Подумайте. Вы же знаете, что мы можем  сделать  с вами  все что угодно...".
"Знаю", - вздохнул я.
     Мне предложили написать объяснение, заперли в комнате и ушли.
     Я остался один. О чем я тогда думал? Да о том, что если не дам согласие
работать на них, то скорее всего  меня арестуют. А  если дам? Если  все-таки
заставят, то в тот же вечер повешусь...
     Через час они возвратились: "Ну?" Я снова повторил  свой категорический
отказ.  Они опять  заявили,  что  могут сделать со  мной все что  угодно,  и
добавили,  что  "граница на замке"  и что  я никуда не денусь...  Потом меня
заставили написать расписку о неразглашении. И - отпустили.
     На  улице я  очутился уже в четыре утра.  Вышел  на  Красную площадь...
Пусто,  темно...  Километров  десять  я  прошел пешком,  пока,  наконец,  не
открылось метро...
     Я понимал, что это - провокация. Начал вспоминать и вспомнил.
     За несколько недель до встречи  с Петровым меня вызвали в отдел кадров,
там  сидел какой-то  военный, который стал  расспрашивать,  чем  я конкретно
занимаюсь, сколько зарабатываю...
     В  то  время  у  себя  в  институте  я был на  виду,  и  вот почему.  Я
зарабатывал раза в три больше, чем другие проектировщики. Может быть, потому
что был самым квалифицированным...
     И тут он говорит мне, что  им очень нужны  квалифицированные люди: "Как
вы посмотрите на то, что мы дадим вам работу с повышением?"
     Я отказался, сославшись  на то,  что  занимаюсь еще и научной  работой,
которая  отнимает много времени. У меня опубликовано довольно  много статей.
Потом он меня вдруг спросил, есть ли у меня родственники за границей?
     А они у меня были - и дядя в Польше, и  дядя  во Франции.  Тот,  что из
Польши, даже приезжал ко мне в гости.
     Военный  рассказал, как на меня вышел -  прочитал мою статью в журнале,
позвонил  в  наш  отдел кадров и  спросил,  как  найти  автора. И тут-то  он
прокололся: статья была ошибочно подписана не  "Шпиро",  а "Шаиро", человека
же с такой фамилией у нас не было...
     Через  несколько дней  мне  снова  позвонили с Лубянки, сказали, что на
меня заказан пропуск. Я, конечно, испугался: поехал к брату и оставил у него
все свои записные книжки.
     В кабинете, куда я поднялся, меня ждал хмурый человек, который тут же с
порога  спросил, какой  дядя  ко мне  приезжал,  из Польши  или из  Франции?
Ответил,  что  из  Польши.  Он  помолчал  и спросил, есть  ли  у меня  к ним
какие-либо просьбы? Я  набрался смелости и сказал:  "Не  подсылайте  ко  мне
никого больше и больше, если можно, меня  не беспокойте..." Он бросил хмуро:
"А уж это зависит от того, понадобитесь ли вы нам или нет".
     Надо ли говорить о том, каким счастливым я вышел на улицу...
     Снова я увиделся с НИМИ только после войны, в 1946-м.
     Звонок из отдела  кадров:  "Вам  надо  срочно явиться  в  военкомат". -
"Ладно, приду..."  Буквально через две минуты снова звонок: "Вы еще не ушли?
Быстрее, быстрее... Там ждут".
     Я    удивился.   Возле    военкомата   меня   ждал   человек.   Показал
удостоверение... Меня снова привели на Лубянку.
     Человек представился, что  его  фамилия Чулков и он уполномоченный НКВД
по нашему  НИИ.  Он достал какую-то папку  и начал листать, время от времени
задавая вопросы, от которых мне становилось страшно.
     Откуда  вы  знаете о расстреле поляков в Катыни? Отвечаю, что узнал  об
этом из наших газет.
     Но вы сказали, что знали об этом раньше?
     Я почувствовал, как на голове начали шевелиться волосы. Дело в том, что
у  меня была  одна знакомая, которая  работала в ТАСС и должна  была слушать
немецкие передачи.  И она мне рассказала  о  катыньской  истории за  день до
того,  как советская версия появилась в газетах... Когда в тот день я пришел
на работу, то  спросил  одного  своего коллегу, слышал ли он  о расстреле  в
катыньском лесу?
     И я понял, как этот факт попал в мое досье.
     Потом Чулков достал еще одну бумажку:  "Вот  вы как-то сказали,  что  в
стране было проведено  две переписи населения, потому что по первой выходило
в стране слишком много неграмотных и верующих".
     Еще вопрос: "Вы знаете такого Маханека?" -  "Знаю... Есть  у нас  такой
начальник лаборатории..." - "К нему надо  подойти и задать один вопрос..." Я
ответил, что  не только не буду задавать ему вопросы, а вообще не буду с ним
разговаривать и даже здороваться...
     Понимал, что встал на край  пропасти, но другого выхода я для  себя  не
видел.
     Дальше  он  снова начал говорить, что  я  - болтун. Согласен,  отвечаю,
постараюсь исправиться. Он  снова:  "Вы должны на нас работать".  - "Нет". -
"Посидите подумайте..."
     Он запер меня  в комнате. Возвратился через час: "Ну  что, подумали?" -
"Да... Не буду у вас работать..." - "Тогда пойдемте".
     Меня  привели  в  другой  кабинет.  Другой  чекист,  видимо,  начальник
Чулкова,  спросил  его:  "Ну  что?"  - "Он категорически  отказывается..." -
"Идите, вы знаете, что с ним делать..."
     Меня вновь заставили написать расписку о неразглашении...
     Это было мое последнее в жизни свидание с НИМИ.
     Я даже сам не знаю, как меня пронесло тогда мимо них..."
     Вот  таков  был  рассказ  Германа   Устиновича  Шпиро,  слово  в  слово
оставшийся на моем диктофоне.
     Но было еще кое-что, не вошедшее в диктофонную запись.
     Когда мы уже прощались, он сказал мне:
     - На всякий случай  - вот мой адрес...  Знаю, о чем  вы  пишете...  Они
этого  не   очень  любят.  У  меня  вы  всегда  будете  себя  чувствовать  в
безопасности...
     О, Господи!
     Какое счастье все-таки мне подвалило в жизни!
     Когда довольно часто мне задают  вопрос, не страшно ли мне от того, что
и о чем  я пишу, я обычно отмахиваюсь: "Да ладно, ладно... Такие вопросы для
студента-первокурсника журфака,  романтизирующего  нашу странную профессию".
Но вспоминая всякие приключения, связанные  с напечатанными статьями и, куда
чаще, с теми, над которыми еще работал,  думаю о людях,  которые подставляли
плечо в довольно  сложных и  даже иногда  рискованных ситуациях. О тех,  кто
давал  ночлег   в   чужом  городе,  чтобы  не  засвечиваться  перед  местным
начальством, кто  перевозил мне документы,  рискуя  нарваться  на неминуемые
неприятности, кто страховал  при встречах со всякими сомнительными типами  и
кто проводил вместе ночь с "Калашниковым" в руках (и такое тоже случалось).
     Я особенно уже ничего не боюсь в жизни. По крайней мере того, что может
случиться со  мной  самим  (близкие, родные  - это особый страх,  который не
может  не  присутствовать  в  нормальном  человеческом существе). Но  хорошо
понимаю  и  честно  в  этом признаюсь, что  не  боюсь  не  из-за врожденного
бесстрашия (чушь все это и ерунда!). Знаю, знаю и счастлив от  этого знания:
не один я, нет! Не  говорю о друзьях, которые  всегда приходят  на помощь  в
самых немыслимых  жизненных  ситуациях.  Просто  -  о  людях,  о  народе,  о
человечестве,  которое  куда  больше  приспособлено  для того,  чтобы спасти
ближнего, чем для того, чтобы ближнего предать.
     Странно,  что именно об  этом думаю,  когда снова, снова, снова пытаюсь
понять суть и сущность  тех, для кого предательство  стало  профессиональным
ремеслом, то ли по собственной воле, то ли по стечению обстоятельств.
     Да нет ничего в этом странного. Нет!
     "Какой повод  я  дал ИМ для этого?" "За  какие  провинности или заслуги
выбрали именно меня?" "Может  морда у меня  похожа на сексотскую?" "С самого
начала,  как  только   прозвучало   это  предложение,  я  почувствовал  себя
растерянным и униженным. Как же так? Меня? Это  было  настолько  мерзко, что
хотелось  в  кровь  разбить  кулаки  об стенку" -  выискиваю эти  строчки  в
письмах.
     Пытаюсь понять, что же такое с нами было вчера.
     Осталось ли сегодня?
     Возвратимся ли к этому завтра? Возвращаемся? Никуда не уходили?
 
     ... Как мы и договаривались, агент "Пушкин"  появился в редакции спустя
два  дня.  Пришел  и  замечательный  московский  доктор  -  Виктор Давыдович
Тополянский. Я ушел из комнаты, оставив их один на один. Вернулся через час.
"Пушкина" уже не было.
     Ну что? Что с ним?
     Да  не  я ему нужен - больница нужна. Психиатрическая, - ответил Виктор
Давыдович. -  Все, что  он  тебе рассказал,  правда.  Кроме одного: потом он
заболел.  Мозг не  выдержал  всего  того, что с  ним произошло. Как говорили
когда-то раньше  -  сошел  с  ума.  Хочешь,  могу  тебе  объяснить  подробно
симптомы. Но ты, наверное, все равно не поймешь.
     Трудно все-таки бывает жить. Трудно и больно.
 
     ГОЛОСА ИЗ ХОРА
     М. П., Новосибирская область, 1942 год
     "Шла война. Немцы  подходили  к Москве...  Я учительствовала в одном из
районов  Новосибирской области. Муж  был на фронте, а дома -  две  маленькие
дочурки и старая мама.
     Не то в конце  1941-го, не то в начале 1942-го привезли к нам немцев из
Поволжья. Надо отдать  должное людям - встретили их по-человечески.  Никаких
оскорблений,  никаких   выкриков.  Поделились  с  ними  картошкой,  овощами.
Расселили по домам. И обратили внимание - они быстро привели  свои жилища  в
божеский  вид:  окошки  заблестели чистотой,  во дворах соринки  не увидишь.
Обратили  внимание,  что овощи у них начали  созревать  раньше  всех,  умели
работать люди.
     К  нам в школу  была назначена  учительницей  Элеонора Генриховна.  Моя
старшая дочь училась у нее в классе, и мы очень быстро с ней сдружились. Мне
было тогда около  30 лет, ей  около  40.  Она была одинокой: дети ее, сын  и
дочь,  были в  лагере  под  Новосибирском, работали там на  заводе,  а  мужа
расстреляли за "шпионаж"...
     Она с большим достоинством  несла  свой крест... Все длинные  осенние и
зимние  вечера  мы проводили вместе. Она  была  удивительно  умной, милой  и
интеллигентной женщиной.
     Мы пили морковный чай, пекли картошку, благо все это было в достатке, и
говорили, говорили, говорили. О жизни, о поэзии, об архитектуре.
     Но  однажды  меня вызвали в райком партии,  якобы прочитать  лекцию  на
партактиве. Я удивилась, так как  была беспартийной  и  никогда  в партию не
стремилась -  ненавидела ложь, которой была проникнута вся  "авангардная". В
райкоме партии мне указали на  дверь второго секретаря. Я вошла.  Там  сидел
начальник районного управления НКВД. Он мне предложил сесть и сказал:
     "Вы  дружите  с  полуфашисткой!   И  обязаны  извлечь  пользу  из  этой
дружбы..."
     Я ошарашенно открыла рот... А он: "Не надо пугаться. И отказываться вам
с вашим положением нельзя..."
     О, положение свое я знала. Дочь расстрелянного  "врага народа",  сестра
томившегося в ГУЛАГе брата, "японского шпиона".
     "Что вы должны делать... - продолжал начальник. - Вам надо влезть к ней
в душу и всеми  силами добиться,  чтобы она  открыла  вам  все  карты  своей
вражеской деятельности".
     Господи,  какой  "вражеской деятельностью"  она могла  заниматься, если
единственным "промышленным предприятием" в  нашем районе  была  общественная
баня?
     Почти год  моя  деятельность в качестве  Маты Хари  не  приносила  НКВД
никакой радости.
     И вдруг - засветилась...
     В канун Нового года меня откомандировали в  Новосибирск выбить гостинцы
школьникам для  новогодней елки. Я сказала об этом  Элеоноре Генриховне. Она
даже поднялась  со стула:  "Умоляю... Отвезите  посылку моим детям" (езды от
Новосибирска до  лагеря,  где  они  томились,  было  всего-навсего  двадцать
минут).
     Я  согласилась, но о посылке  - я понимала - должна была доложить НКВД.
Мне  приказали:  в канун отъезда, в  полночь, я  должна  отнести посылку  на
проверку в НКВД.
     Ночь, к моей радости, была  темной. Когда  заснули не только люди, но и
собаки, я,  как шпионский резидент, подняла воротник пальто  и отправилась в
НКВД.
     Там посылку вскрыли и все  высыпали на стол (шторы при этом они наглухо
задвинули). В посылке были: килограмма три сырой картошки, мешочек с черными
сухарями,  штопаное-перештопаное  чистое белье, две пары теплых носков  и...
мешочек с сахаром.
     Сахара было грамм 350-400 - не больше.
     Чекисты  перебрали всю картошку, перенюхали сухари, прощупали все швы в
мешочках и приказали посылку зашить.
     А мешочек с сахаром протянули мне.
     Я в ужасе отшатнулась: "Зачем?! Мне не надо..."
     Они  хохотнули: "Тогда  сахар  отдадим в детский  дом",  - хотя в нашем
районе не было никакого детского дома.
     Я вся похолодела и взмолилась: "Верните сахар! Ведь Элеонора Генриховна
подумает, что я его присвоила..."
     - Фашистам сахар не положен, - отрезал начальник.
     - Тогда я скажу ей, что посылку вскрыли вы...
     - Что? - заорал начальник и выразительно крутанул  пальцем около виска.
- Чокнутая, что ли?!
     ...Лагерь  я нашла быстро. Часовой очень благожелательно  поговорил  со
мной, послал в барак солдата, и вскоре к  проходной  вышла красивая  молодая
немка. Она сказала, что дети Элеоноры Генриховны на работе, но она  передаст
им  посылку.  И назвала  свою  фамилию.  А  часовой добавил:  "Без  сомнения
отдаст... Они точно по адресу передают..."
     Элеонора Генриховна была очень огорчена, что я не повидала ее детей...
     А недели через две после моего возвращения она, встретив меня, сказала:
"Больше, пожалуйста, ко мне не заходите..."
     Так,  по  милости  этих подонков из  НКВД,  я  в  ее  глазах  оказалась
воровкой.
     И только сегодня, когда мне уже 78 лет, я рассказываю о том, как гнусно
поступили со  мной  чекисты, которых  я  люто ненавижу за  гибель всех  моих
родных, за мой позор, за мой страх перед этой страшной организацией.
     Адрес на конверте. Не за себя боюсь. За детей, внуков, правнуков".
 
     Лидия БОРОДИНА Москва, 40 - 50-е годы.
     "Шла война.  В Куйбышев тогда был эвакуирован  дипломатический корпус и
ряд корреспондентов зарубежной прессы. Меня взяли на работу  в кассу  приема
иностранных телеграмм при Центральном телеграфе: телеграфу нужны были  люди,
знающие язык, я только что закончила институт иностранных языков.
     Однажды  какая-то  женщина  -   она   оказалась  курьером   норвежского
посольства -  вместе  с  очередной  телеграммой подала мне листок  бумаги  и
попросила:
     - Переведите мне, милочка, это  письмо нашему послу. А я вам билетики в
Большой принесу (театр тоже был в Куйбышеве).
     Письмо  было отвратительно  лакейским по содержанию.  Она-де впервые  в
жизни видит людей, которые  относятся  к ней по-человечески, впервые  досыта
поела,  посол вот недавно котлетами  угостил  - одним словом,  что-то в этом
роде.
     Сейчас я думаю, что отнесла это письмо в  1-й отдел  только потому, что
была  в  это время секретарем  комитета ВЛКСМ.  Совсем недавно  погибла  Зоя
Космодемьянская, мы все искали любую возможность быть полезным фронту, а тут
вдруг такое холуйское письмо.
     В  1-м отделе мне  сказали:  переведите и отдайте.  Перевела  и отдала.
(Спустя два-три года увидела эту самую женщину в Москве, в той же должности,
в том же посольстве).
     Не  знаю, сколько  моих  заявлений лежало  в военкомате, чтобы взяли на
фронт, но однажды - я  была дома после дежурства - подошла машина,  мне дали
повестку, и я поехала в полной уверенности, что еду в военкомат, счастливая,
что наконец-то поверили (а я ведь дочь "врага народа"), что я скоро пойду на
фронт. Но военкомат мы почему-то проехали. Тогда я спросила:
     - А куда же мы едем? Я вернусь домой?
     - Это от вас будет зависеть, - ответили мне, и тогда я все поняла.
     Повезли  на улицу Степана Разина,  там НКВД.  Посадили в кабинете,  где
была  застекленная дверь  в  соседнюю комнату,  стекло  прикрыто занавеской.
Сидела долго. Нервно позевывала.
     Потом пригласили войти. Сначала  все по форме. А дальше по нарастающей:
"Что же это, Лидия Петровна, вы так компрометируете звание  жены  советского
командира?  Ведете себя плохо,  как  вы представляете  себе вашу  дальнейшую
жизнь?.."
     Я ничего не понимаю. А следователь смотрит на меня прямо-таки с гневным
упреком и вдруг говорит:
     - Мы вам не верим. А если хотите, чтобы поверили, помогайте нам.
     Как это?
     А так: мы вам скажем, что нам интересно знать.  Я в то время была очень
вежливой девицей:
     - Извините меня, пожалуйста, но я не могу. Я  ведь еще  учусь в студии,
пишу стихи,  и это  мне совсем не  подходит.  Конечно, если как та тетка,  с
котлетами, то я приду и  расскажу, потому что она действительно позорит  нас
перед иностранцами, а так, как вам нужно, - не могу.
     Отпустили: "Идите и поразмышляйте о вашем поведении".
     (Я, естественно,  не думала тогда,  что  то  письмо  было  провокацией,
проверкой меня на  патриотизм, но вот почему-то понесла  его все-таки в  1-й
отдел. А  если б оно было  искренним  выражением  благодарности и ту женщину
тогда же и арестовали бы... Хотела ли я этого?  Упаси бог! Но я это сделала.
И сейчас меня  в  этом моем поступке только  то и оправдывает, что  она была
провокатором).
     А потом наступил 1943 год.
     У  меня  перемены. Я еду  в Москву.  Пропуск получен.  У  меня фанерный
чемодан, на крышке которого еще маминой рукой  переписаны мои  детские вещи,
и... часы. Большие настенные часы с мелодичным звоном.
     Сразу все  получилось не  так, как  мыслилось.  Жила в  чужой семье  на
положении не то домработницы, не то будущей невестки. Об учебе речи не шло.
     А на  Кузнецком мосту была странная для тех лет газета. Она  называлась
"Британский союзник", и у нее было  два  редактора: советский  и английский.
Выходила она на русском языке.
     Однажды я там проходила  и увидела вывеску. Поднялась  на  второй этаж.
Навстречу  вышел  длинный  джентльмен,  которого  я  на  хорошем  английском
спросила, не нужны ли им переводчики.
     Кажется, уже через неделю я была  сотрудником  этой  газеты  и получила
жилье  в  гостинице   "Метрополь",  которое   оплачивала   редакция.  Ужасно
гордилась. Зарплата - две тысячи в месяц.
     Вот тогда-то и позвонила мне  какая-то женщина и предложила встретиться
возле Моссовета. Она была в синем пальто с серым каракулевым воротником, лет
сорока, с миловидным лицом.  Наверное, на третьем вопросе, на который я, как
и на первые два, получила совершенно невразумительный ответ, я все поняла. И
когда она привела меня в чью-то пустую квартиру на улице Горького (теперь-то
я знаю,  почему  эта квартира  была пустая), села  за  стол и  приготовилась
говорить, то первые слова, которые я сказала, были:
     - А я уже догадалась, кто вы. И я согласна.
     Да,  вот  так  и  было.  И  слова-то еще  не было  сказано, а  я  такая
умница-разумница  -  прямо  так  и заявила:  я  согласна.  И  расписалась  о
неразглашении тайны. Ст. 121 УК РСФСР.
     Что же  я делала, выполняя  функции секретного  сотрудника НКВД?  Какие
важные сведения могла  передать органам двадцатитрехлетняя особа, работавшая
в окружении иностранцев?
     Что могли  делать все эти  Джоны,  Тэды, Вилли? Им тоже  всем  по  20 с
небольшим, они солдаты  в американском  или  английском атташатах. У каждого
есть своя  "ханичка" (милая), и  интерес тут вполне определенный. Я  не была
исключением. За мной ухаживали, приглашали на "парти" и говорили о разном. О
нашей свободе тоже, и всегда с насмешкой.
     Донесения мои были всегда однотипны: "он сказал", "я сказала".  Причем,
как  правило, он говорил то,  что  хотел,  про наши порядки,  а  я  выдавала
патриотическую тираду, что и фиксировалось в моем донесении.
     Иногда, откровенно посмеиваясь, какой-нибудь Стив или  Фрэнк спрашивал:
"Лидия, а  как  вам  нравится вести  двойную жизнь?" Я  становилась  в  позу
оскорбленной невинности,  а они говорили слова, соответствующие нашим "а нам
до лампочки". Конечно, им было  до лампочки, они были из другого мира. И они
знали,  что после  первой,  даже  случайной встречи  с иностранцем  девчонку
немедленно приглашали в НКВД,  а она на другой же день с ужасом рассказывала
своему "ханичку", что с ней произошло, и либо переставала с  ним встречаться
(но все равно  получала срок:  с нами  сидела одна  девушка  за единственный
визит с иностранцем  в ресторан), либо  шла на риск, а может быть, принимала
те же условия, которыми связали меня.
     Ох,  как  же  быстро  я  поняла,  в  какую  клоаку столкнула  меня  моя
коммунистическая бдительность! Меня превратили в марионетку с ниткой на шее:
иди туда, не ходи сюда, с этим не встречайся, а с тем - иди  на все условия.
А мне как раз  не нравился  тот, с  кем  "на все условия", и хотелось видеть
того, с кем "нельзя".
     Отсутствие русских  друзей, боязнь старых знакомых поддерживать со мной
добрые  отношения  - это мучило  меня.  "Двойная жизнь" была нелегким делом.
Хотя никто из иностранцев, естественно, не делился  со  мной  "диверсионными
намерениями" и планами  "стратегических операций", все равно  внутри  у меня
всегда было противное  чувство: каждый  свой шаг  я  контролировала в  своих
донесениях, а к тому  же должна  была запоминать все то, что  говорили в тех
компаниях, где я бывала.
     И однажды, больше не выдержав, я написала в органы письмо. Длинное,  не
очень связное,  нотам была  просьба:  "Если надо, арестуйте меня на год,  но
уберите  из этого  мира.  Я больше не могу так жить,  когда мне  не верят ни
свои, ни чужие".
     Что мне ответили - не помню. Скорее всего - ничего.  Но первыми словами
следователя;  когда  меня  утром 19 сентября 1947  года привели на  Лубянку,
были:  "Ну  вот,  Лидия  Петровна, мы  выполнили  вашу  просьбу. Вы  просили
арестовать вас,  правда,  просили  на  год, но уж  сколько  пробудете  -  не
обессудьте..."
     И в лагере обо мне  не забыли. Не помню, какой это был пятидесятый - не
то первый,  не то  второй,  может  быть, это еще был  49-й, кажется,  осень.
Откуда-то прибыл новый  опер  и вызвал по очереди "смотреть фотографии". Мне
тоже  показал  несколько штук, а потом попросил:  напишите, пожалуйста, вашу
биографию, укажите, с какого времени поддерживаете с нами связь, и добавьте:
"желание сотрудничать с органами НКВД у меня сохранилось..."
     ... Оглядываясь  сегодня  назад,  я вижу  перед собой  разного возраста
мужчин, у которых я была на связи. Иногда совсем молодых, иногда таких, кому
я  годилась в дочери. Разве они  не  понимали,  в какое  дурацкое  положение
ставила их верховная власть, заставляя держать  в секретной  службе таких, с
позволения сказать,  сотрудниц,  как  я,  и  сотни  подобных  мне  девчонок,
жаждавших  веселья, любви, замужества?  Кого интересовали откровения  удалых
шоферов,  щеголявших перед русскими девочками  "Кэмэлом" и  "Лаки страйком"?
Как они  могли, эти взрослые люди, сидевшие в своих кабинетах под портретами
Сталина и Берии, всерьез  вести игру в  разведработу с  такими,  как я? Кому
были нужны  мои  "оперативные"  донесения  о  свидании  с Тэдом на пикнике в
Серебряном бору?
     Теперь остается  сказать, зачем  я  все это написала.  Если  кто-нибудь
скажет,   что  это  смелый  поступок,  я  признаюсь:  ничего  подобного.   Я
по-прежнему всего  боюсь. С  трепетом  вскрываю  каждое казенное письмо.  Не
люблю, когда молчат в трубку, потому что думаю, что это ОНИ, хотя и понимаю,
что и время совсем другое, да и интереса я ни для кого давно не представляю.
     Если  же  кто-нибудь  захочет бросить  мне  в  лицо презрительное слово
"сексот", я отвечу: не стала  бы я  писать всего этого, будь я хотя бы перед
одним человеком виновата в его аресте. Совесть моя чиста.
     О другом я думаю. Почему я была  такая  в  свои молодые годы?  И  ответ
нахожу в силе, во  всесилии  слова. Разве  же я не знала про  37-й год?  Это
я-то, увидевшая  своего отца, изувеченного  побоями  через три  месяца после
ареста? Я ли  не  знала,  что всех, поголовно всех кавэжэдевцев арестовали в
36-м  и 37-м,  а  потом провели  "второй набор"  в  47-м? Разве я не  видела
колючую проволоку в районе строительства  Куйбышевской  ГЭС?  Почему же  я и
тысячи  таких,  как я, восторженно внимали  слову? Значит, оно  было сильнее
истины?  (Таких,  как ребята  из "Черных камней" Жигулина, было  не так уж и
много.)
     Выходит, слово может ослепить, затмить разум, убить. Я повторяю это как
банальный  трюизм, и я не скажу ничего нового, утверждая, что слово может  и
вдохновить на подвиг, творчество, милосердие.
     И  вот  я думаю: если оставить слову только  две категории -  доброту и
мудрость и сделать его сегодня таким же всесильным, каким оно  было  в  годы
сталинского  террора, но только теперь со знаком плюс, то через двадцать лет
не будет в России людей, которым станет стыдно смотреть друг другу в глаза.
     А  сейчас  говорится  так  много  слов!  В  разные  стороны  тянут наше
несчастное  общество  политические лебеди,  раки,  щуки, а  возле  МГУ стоит
юноша, на спине которого написано: "Не верю никому".
     Мне хочется сказать этому  мальчику: "Милый, я тоже верила себе, я была
уверена в своей правоте, и что получилось..."*
     Неверие - не выход.  Выход в ясном разумении, что есть добро и что есть
зло. Если тебе скажут: "Бей женщину" - ты же поймешь, что это зло? Если тебе
будут говорить,  что ты  самый умный,  потому  что  ты  -  русский  (грузин,
армянин, еврей и т. д.), ты же поймешь, что это зло?
     Ты должен найти свою веру. И защищать ее словом, которое будет мудрым и
добрым.  Вот для тебя-то,  кому жить в  третьем тысячелетии, я  написала это
письмо".
     -----------------------
     *Примечание:
     Л. Бородина имеет в виду Андрея из Львова, чье письмо  я  опубликовал в
"Литгазете":
       агент  КГБ с  1984  года  и  горжусь  этим.  Нет,  я не отъявленный
сталинист" не фанатик-коммунист  из сторонников Нины Андреевой или Лигачева.
Я реально  смотрю на вещи и знаю,  что  коммунизм  это утопия, а у КПСС  нет
никакого будущего.
     У меня очень мягкий характер, я слабовольный, и многие этим пользуются.
И то, что являюсь агентом КГБ, придает мне силы жить. Мне уже за 30, карьеру
я не  сделал,  и мое сотрудничество с  КГБ поднимает мой авторитет в моих же
собственных глазах. Пошел я  на сотрудничество с КГБ совершенно добровольно,
и ваши статейки не убеждают в ошибочности моего выбора.
     Деньги  я от  них брал  и  брать буду. Мои друзья догадываются,  что  я
связан  с  КГБ,  и мне  даже приятно, что  они меня побаиваются. Современная
жизнь - сложная штука. Надо постоянно держать ухо востро, а сотрудничество с
КГБ  научило  меня  осторожности,  конспирации.  Я  люблю  свою   страну  и,
сотрудничая  с КГБ,  я  защищаю  ее.  Призывы  ликвидировать  КГБ  я  считаю
аморальными.  Сейчас не  модно цитировать Ленина,  но  я  приведу его слова:
"Любая власть  только  тогда что-то значит, когда  она умеет себя защищать".
КГБ стоит на страже  безопасности страны. Может  быть,  не всегда его методы
законны  и   моральны,  но  я  не  думаю,  что   методы  других  разведок  и
контрразведок - ангельские. При любой власти секретные сотрудники нужны. Нет
ни одной страны в мире, где бы  службы безопасности не пользовались услугами
секретных агентов.
     По понятным  причинам  пишу,  изменив почерк,  и подписываюсь  не своим
именем".
 
     Владимир НОВОСЕЛОВ, кинорежиссер Свердловск. Конец сороковых.
     "С войны  в  родной  Свердловск  я вернулся  в  сорок  седьмом  молодым
человеком,  заметным,  статным,  но  ужасно робким (я  и  сам  это  знал)  и
застенчивым,  как красна  девица. Вернулся,  отработав два  года в советских
загранучреждениях  в Австрии. И потому, когда  появился на  танцах  в Горном
институте, одетый  в смокинг с  атласными  отворотами,  благоухая заморскими
духами,  то...  сами  понимаете.  Внимание   к  моей  экзотической   персоне
привлекали, наверное, не только пылкие  взоры худосочных от военной голодухи
девушек. Вскоре прозвенел первый звонок.
     В   нашем  ЖАКТе  (жилищное  акционерное  кооперативное  товарищество),
сколько себя помнил, бессменно  работал участковым  милиционером  Константин
Павлович Демин. Мы,  дворовая шантрапа, звали его Копалычем.  Исключительной
порядочности и доброты человек этот многих из нас  уберег от кривой дорожки,
и, став теми, кто мы есть,  не раз, встречаясь позже, мы вспоминали Копалыча
добрым словом.
     Так  вот, однажды,  когда я колол дрова, готовясь к зиме, подсел ко мне
Копалыч, вытер взмокшую лысину внушительных  размеров  платком и завел такой
разговор. Ты,  дескать,  Володя,  - фронтовик,  комсомолец и, без  сомнения,
патриот  Родины.  А  я, старый,  получил задание,  которое можешь  выполнить
только ты. Кто дал такое задание - и не спрашивай, не имею права.
     Таинственность его слов интриговала, а чистосердечное признание внушало
доверие.  Так или  иначе  - то ли от врожденной робости,  то ли из доверия к
нему, но я согласился помочь  исстрадавшемуся  от нравственных мук человеку,
годившемуся мне в отцы.
     А суть дела  сводилась к следующему. До войны в одной группе со  мною в
машиностроительном техникуме при Уралмаше учился Коля Плясунов. Он, как и я,
ушел  добровольцем  на  фронт  и где-то  осенью сорок  третьего исчез,  стал
числиться пропавшим без вести. А тут совсем недавно его, якобы, видели живым
и  здоровым на  Украине,  но  под другой  фамилией, что сразу  же  навело на
подозрение.  Мне необходимо было навестить  его мать и деликатно выспросить,
не поддерживает ли она с ним связи, а еще лучше - выведать адресок.
     Встреча состоялась. Я сознательно пошел на такой шаг хотя бы из желания
узнать правду о  своем товарище,  но  вел  себя настолько неуклюже, что мать
Коли тут же замкнулась, и потому пришлось несолоно хлебавши ретироваться.
     Той же  осенью  сорок  седьмого  по  справке об  окончании  двух курсов
техникума меня без экзаменов (была такая льгота  у  фронтовиков) зачислили в
университет  на   отделение  журналистики.   Акцентирую  на  этом   внимание
намеренно, так как в недалеком будущем  сей факт сыграет немаловажную роль в
моей судьбе.
     На нас,  фронтовиков,  только  что окончившие школу  ребята  смотрели с
немым   обожанием.  Потому,  наверное,  охотно  и   искренне  выдвигали   на
большинство постов в студенческом  самоуправлении. Мне пришлось стать членом
комитета  ВЛКСМ  и редактором сатирической  газеты  "Наш крокодил".  Широкая
популярность газеты отсвечивала и на нас, ее издателей, а популярность  в те
времена была вещь весьма опасная, в чем вскоре мне довелось убедиться.
     После  второго   курса,  в   разгар  переводных  экзаменов,  ничего  не
подозревающего меня вызывают  в отдел кадров. По миллион раз тиражированному
сценарию, инспектор представила мне миловидного  человека в штатском,  перед
которым  лежало  мое  личное дело, и тихо испарилась.  Охваченный  внезапным
страхом, я  не расслышал его фамилии, только понял, ОТКУДА он. Сославшись на
неудобство беседы в этом помещении,  он пригласил меня в стоявшую у подъезда
черную "эмку", и мы поехали на Ленина,  17. Для  свердловчан  этот  комплекс
зданий на  углу Ленина - Вайнера все равно что Лубянка для всех нас. У  него
своя страшная, кровавая история.
     Память  мгновенно  высветила случай  из  детства.  Шел  косивший  людей
незабываемый  тридцать  седьмой.  Однажды  мы с мамой  проходили  мимо этого
мрачного  здания, где в зарешеченных подвалах даже днем  горел электрический
свет.    Часовые,   прогуливаясь   вдоль   стен,   поторапливали   прохожих:
задерживаться   категорически  запрещалось.   Люди   с   оглядкой,   шепотом
рассказывали, что  здесь  приводят  в  исполнение  приговоры  троек и особых
совещаний.   (Что   это   так,  свидетельствую:   показывали   опустившегося
"орангутанга", который шатался  по злачным местам,  клянча на кружку пива. Я
сам слышал его  хвастливые заявления  о том,  как он "дырявил головы  врагам
народа". Потом он бесследно исчез, или замерз по пьяни, или свои же  кокнули
за длинный язык.)
     Возле одной  из решеток к  моим  ногам  упал  комок хлебного  мякиша  с
клочком бумаги. Не успел я протянуть руку, как огромной силы удар ниже спины
швырнул  меня  на проезжую часть. Беззвучно  плача, мама зажала  платком мой
кровоточащий  нос и в  ужасе оттянула  меня в  сторону.  Когда я  оглянулся,
часовой, тыча штыком  внутрь  решетки,  орал:  "Вражины  сраные, пули на вас
жалко! Вешать вас надо бы..."
     Это все я помнил с детства. А сейчас сопровождавший (или конвоирующий?)
меня   человек   передал  другому,  который  назвался  Новиковым.  Он  долго
расспрашивал  об учебе, делах  на курсе, о товарищах, делая особый акцент на
активистах. Потом внезапно, в лоб:
     - А знаете, нам нужна ваша помощь.
     - Какая помощь?
     -  Не  догадываетесь?  - пристально-пристально  посмотрел  он на меня и
продолжил: - У  вас столько друзей, вы в гуще  стольких событий. - Его голос
звучал вкрадчиво и  любезно. - Нужно понаблюдать  за  некоторыми студентами.
Например, за Очеретиным. Нам известно, что он пишет повесть  и хочет назвать
ее "Я - твой,  Родина". Только  Вадим не так уж любит-то ее, Родину. Это нам
тоже  известно.  И  потом его  родители...  Шанхай  все-таки...  Или  вот  -
Рутминский. Скрывал, что он из княжеского рода, ну и пришлось изолировать...
А сколько еще таких...
     Я был  потрясен,  потрясен подобной  наглой ложью.  Вадька  Очеретин  -
израненный  десантник  танковой  бригады,  участник  освобождения  Праги!  А
Виктор?!
     - Как же это еврей Рутминский попал в русские князья?
     - Не будем дискутировать, - мягко оборвал он. - Ваша задача...
     - Шпионить?
     - Наблюдать, слушать и...
     - Доносить?
     - Информировать... - что-то дьявольское было в его ухмылке.
     - Ну нет! -  Я, кажется, впервые в жизни преодолел собственную робость.
- Я не способен на такое, не обучен. Новиков устало вздохнул:
     - Что ж, иного ответа я не ожидал. Хотя, признаться, рассчитывал на то,
что  сын  старого большевика,  участника  революции  будет более лояльным  к
Советской  власти. Ваш пропуск!  -  уже  зло  бросил он. -  Можете  идти!  И
помните: о нашей встрече никому ни звука!
     Я уходил, а  мне летели в спину  слова-выстрелы. В  следующий раз  меня
выдернули уже из дома. Раненько поутру. Все  тот же Новиков начал  с места в
карьер:
     - Надеюсь, вы передумали?
     - Напрасно надеялись. Ответ будет тот же. - Дерзя, я еще не представлял
всех последствий своего отказа.
     - Ну-ну... - Откровенная издевка  лучилась  на его лице. - И вас, стало
быть,  ни капли  не волнует  свое  будущее? Нет?  В таком  случае  я  сейчас
живописую его вам. На днях вас исключат  из комсомола и,  соответственно,  с
позором вытряхнут из университета. Вас никуда не примут на работу, разве что
дворником  на  говнозавод.  О  журналистике  забудьте.  Ну  так  как,  будем
сотрудничать?
     - Это почему же исключат? - ошалело промямлил я. - За что?
     - А за то! Человека, поступившего в  вуз по фальшивым  документам, надо
не просто гнать в шею, а отдавать под суд! Статейку-то, будь-будь, подберем.
Любуйтесь...
     Он придвинул ко мне мое  личное дело студента УрГу. Вместо серенькой  с
чернильным угловым штампом справки из техникума красовался гербовый аттестат
об окончании средней школы. И даже в перечне прилагаемых документов вроде бы
моей рукой было вписано подтверждение этому.
     - Но это же подлог, липа! - срываюсь на крик.
     -  Подлог?  А  кто тебе,  щенку,  поверит?  Иди! Иди и оправдывайся  на
комсомольском собрании...
     Я брел бесконечными коридорами управления нашей безопасности  абсолютно
раздавленный случившимся и не стану лукавить -  была, была такая мыслишка  -
броситься назад, сказать,  что передумал, что погорячился. Я же понимал, что
эти люди слов  на ветер  не  бросают. Но  не повернул, возможно, из-за своей
нерешительности,  а может, вспомнил мамин девиз:  "Все, что ни делается, - к
лучшему".
     Через   неделю  был  вывешен  приказ  ректора  о  моем  отчислении   из
университета  "по...  состоянию здоровья". Никого  не  удивило, что  инвалид
войны  не  выдержал  напряженного  учебного  процесса,  голодухи  и сошел  с
дистанции. Памятуя о  подписке  о неразглашении, даже друзьям я не рассказал
всей правды.
     В первые, самые  трудные дни  на помощь  пришел  все  тот  же  Копалыч.
Выслушав меня,  он почесал свою  лысину, буркнул что-что вроде "прорвемся" и
ушел. А еще через семь месяцев, летом пятидесятого, я с отличным  аттестатом
отправился в Москву  поступать в институт внешней  торговли, благо имел  при
себе рекомендации влиятельных людей, с кем работал в Австрии.
     После  первого экзамена состоялся, как  под копирку, разговор  в отделе
кадров.  Мне  передали  привет  от  капитана Новикова  и  задали все  тот же
вопрос... О моей поездке в столицу, кроме мамы, знал только один человек. Он
и сейчас, как ни в чем не бывало, при встрече раскланивается со мною.
     Отказались  принимать  меня и в мой родной университет, мотивируя  тем,
что учебный год  уже начался и курсы укомплектованы  полностью. Причина - не
придерешься.   И  только   категорическое  вмешательство  министра   высшего
образования СССР Кафтанова решило дело. Не стесняясь моего присутствия, этот
добродушный человек-гора гневно отчитывал по телефону ректора за волокиту  и
неуважение к правам фронтовиков.  Министр-то  ведь  не знал истинную причину
моих бед.
     А   эпилог   этой  грустной  истории  таков.   Через  десяток  лет  уже
корреспондентом центрального  радиовещания  по  Уралу я  должен был  как  то
срочно прибыть в редакцию, в Москву. Билетов в столицу, как всегда, не было,
и кассир посоветовала  обратиться к начальнику  агентства.  Открываю дверь и
вижу - в летной форме  сидит ОН. Новиков,  конечно же,  узнал меня  тоже.  И
такая злоба вдруг вспыхнула во мне, что я, хлопнув дверью, выскочил из этого
кабинета.
     Но кем он был, этот капитан Новиков? Лишь маленьким, ничтожным винтиком
в страшной машине уничтожения и подавления людей".
 
     В. ХАСКИН, пенсионер Харьков. Шестидесятые годы
     Моя история, пожалуй, действительно  слишком мелка, чтобы рассказ о ней
назвать исповедью. Вероятно, она похожа на тысячи других. И все же...
     Она   была  бы  скорее  комичной,   если  бы  не   свидетельствовала  о
поразительной   всепролазности  наших  спецслужб   и  не  оставляла  желания
избавиться  от  неприятного  осадка  на  душе:  никакое  шпионство не бывает
невинным.
     Лето  1966 года.  Столица Украины готовится к XIII Всемирному конгрессу
птицеводов.   Предстоит   грандиозное    мероприятие:   тысяча   иностранных
участников, сотни докладов, международная  выставка  птиц  и птицеводческого
оборудования, обширная культурная программа...
     Готовится  к  конгрессу  и  украинский НИИ птицеводства,  в  Борках под
Харьковым. Я здесь работаю - заведую биохимической лабораторией.
     У  нас напряженная  суета:  спешно заканчивается отделка нового  здания
института,  асфальтируются дороги, наводится блеск в  только что построенных
новых лабораторных помещениях:  ведь после официальной программы конгресса к
нам должны приехать иностранные коллеги. У нас множество забот, но главная -
хорошо подготовиться к научному докладу на конгрессе.
     В один из  этих хлопотных дней меня  вызвали в отдел кадров. Кадровичка
представила меня сидевшему в кабинете незнакомцу и быстро вышла.
     Тот  по-хозяйски  запер дверь на ключ, назвал себя (имени  не помню, но
скорее  всего  оно  было ненастоящим,  потому буду  называть его  К.  В.)  и
попросил меня  рассказать  о себе. Я, конечно, сразу же  догадался, что имею
дело с товарищем из "органов", хотя раньше Бог миловал от встречи с ними. Но
и он, видимо, уловив  мою настороженность, снял забрало и сразу же перешел к
делу. Деталей беседы не помню, но суть ее состояла в следующем.
     В  числе  участников  и гостей  конгресса ожидается  появление  агентов
иностранных  разведок (что им делать на конгрессе по птицеводству? -  помню,
поразился я). И потому для полного их выявления КГБ нуждается в помощи наших
подлинных участников.  Особенно  беспокоит  чекистов  делегация  Израиля,  в
которой  могут  быть  не только  профессиональные  разведчики,  но  и  люди,
специально  подготовленные  к активной  сионистской  пропаганде.  Именно эти
"объекты" входят в сферу интересов КГБ.
     Он спросил, не соглашусь ли я сотрудничать и помочь чекистам в Киеве во
время  конгресса. Здесь  же  последовало  заверение  в  добровольности моего
решения  и  обоснования  в  выборе  именно  моей персоны:  делегат,  да  еще
докладчик,  да еще чуть ли не единственный еврей среди советских участников.
Мне, по его  словам,  будет легко познакомиться с предполагаемыми  объектами
(при этом с умеренной деликатностью была отмечена моя характерная внешность,
но высказано сожаление по поводу незнания мною "еврейского языка").
     Я  прекрасно  знал тогда  цену  "добровольности", но не  был напуган (в
голове быстро прикинул  способы убедить его  в полной  моей  непригодности к
выполнению таких  заданий, но не нашел ни  одного стоящего). Меня не задел и
национальный  привкус  предложения,  так  как  долгое  время  я  был  вполне
благополучен в этом отношении и не имел такой обостренной чувствительности к
проблеме  "пятой  графы", как  многие мои соплеменники.  Я  не  был  заражен
шовинизмом  и не верил в опасность  сионизма для нашей  страны (напомню, что
описываемые события происходили за несколько месяцев  до шестидневной войны,
когда  у  нас  еще  сохранялись  государственные  отношения  с  Израилем,  а
эмиграция  советских евреев была  еще  далека от  последующего политического
драматизма). Тем  более  мною  двигали и соображения патриотического  долга,
хотя  сделанное   мне  предложение  подразумевало  это,  как  и  мою  полную
благонадежность.
     Короче, я согласился...
     Очень  стыдно  сейчас  признаваться  в  этом,  но  перевесило  и  почти
мальчишеское легкомыслие (это в 37-то лет!): мне стало  очень интересно, как
все  это делается, тем более что я  с недоверием, почти с  иронией отнесся к
возможности  масштабного  проникновения  шпионов  посредством  птицеводства.
Киевский  конгресс  и  так  ненадолго   вырывал  меня   из  довольно   тупой
провинциальной  повседневности,  а  теперь  еще и  добавлялось  таинственное
приключение. К  тому  же я почему-то был уверен, что  этот эпизод  не  будет
иметь  продолжения,  что вербовка для длительного  сотрудничества  исключена
(так оно впоследствии и оказалось).
     А эпизод свелся вот к чему.
     К.  В. велел мне  через день приехать  в Харьков и во столько-то  часов
позвонить по телефону, который он мне оставил.
     Я приехал, позвонил. Незнакомый голос назначил мне встречу через  час у
одного ориентира  за  парком.  Это было малолюдное  место. Валерий Сергеевич
(так  он назвал  себя - для меня  он B.  C.) прибыл  без  опоздания.  У  нас
началась  спокойная и  совершенно  нейтральная беседа  обо  всякой  всячине.
Скорее всего это было обыкновенное прощупывание. Через несколько дней беседа
повторилась, но содержание ее я  тоже не помню. За день до отъезда в Киев на
конгресс во время короткой  встречи B.  C. сказал, что найдет меня в Киеве и
тогда даст уже конкретное задание. "Самому же, - добавил он, - знакомство со
мной  не поддерживать и  не  узнавать,  если вы  меня случайно встретите  на
конгрессе".
     Дальше -  приезд в Киев, регистрация, размещение в гостинице, встречи с
коллегами,  открытие, банкет, заседания,  доклады, включая и  мой, выставки,
концерты   -   словом,   обычный   многолюдный   и  веселый  бедлам   хорошо
организованного большого  съезда.  Новым  для меня  было только  присутствие
множества  иностранцев   и  тревожное  ожидание  "задания".  Вся   атмосфера
конгресса   и  общение   с  коллегами  были  настолько  доброжелательными  и
праздничными, что в какой-то момент я остро пожалел о своем согласии.
     На третий день я издали увидел B.C. со значком участника  конгресса  на
лацкане пиджака - в перерыве заседания, на котором я делал доклад. Но только
за  три дня до окончания он позвонил  мне в гостиницу и назначил встречу, на
которой я и получил свое  "задание". Мне предстояло познакомиться с одним из
членов  израильской делегации,  который собирался после  окончания конгресса
поехать  в  Харьков   (для  иностранных   участников  предусматривался   ряд
туристических маршрутов).  У меня была простая  и естественная легенда:  мне
поручено пригласить его в украинский институт птицеводства, сопровождать его
и опекать как коллеге  -  представителю гостеприимных хозяев. Надо было  как
можно больше находиться с ним  вместе, отмечая все его  контакты и  предметы
интересов. Имя моего "подопечного" (на этот  раз оно было настоящим) -  Хаим
Канцеленбоген.  Возраст  около  семидесяти  (недурно  для  шпиона).   Давний
эмигрант,  он должен  говорить  по-русски, хотя  на конгрессе больше говорил
по-английски. Сотрудник израильского департамента земледелия.
     Тоска меня взяла  ото  всей  этой  информации  и от  этого  задания, но
отступать уже было поздно.
     В  сущности, я  все сделал  "по инструкции". Легко с ним  познакомился,
пригласил  к  себе  в институт    он с благодарностью принял приглашение),
предложил  свои  услуги  гида  (что  было принято  более сдержанно), два дня
старался с ним как можно чаще встречаться в Киеве. Затем встретил его  уже в
Харькове, на вокзале, помог устроиться в гостиницу,  гулял  с ним по городу,
сопровождал  в Борки, пригласил к себе домой, познакомил с семьей,  накормил
домашним  обедом,  проводил и с  искренней сердечностью -  и с облегчением -
попрощался.
     Увы, для моих "хозяев" ничего интересного не было. И  это не только мое
сегодняшнее злорадство.
     Ведь такое знакомство и общение  могли произойти и без участия КГБ, без
шпионства и постоянной задней мысли от боязни быть искусственно назойливым.
     Чем больше я наблюдал этого  спокойного  интеллигентного  старика,  его
сдержанные манеры, его неторопливую  и  точную, но с заметным акцентом речь,
его естественную реакцию  на  новые для него черты нашей жизни, тем больше я
досадовал и на себя, и на захомутавших меня разведчиков.
     В беседах с Канцеленбогеном я узнал, что к птицеводству он имел  весьма
отдаленное отношение, а являлся  экспертом по вопросам экономики земледелия.
Узнал,  что  он  родом из Харькова и эмигрировал  с  родными еще в 1912 году
после  еврейских  погромов, что ни разу с  тех пор  не был в России и что он
переехал в Израиль из США только в 1950 году.
     Вечером 23  августа мы были с ним на праздничной площади Дзержинского в
Харькове  - в  этот день харьковчане  отмечали 23-ю  годовщину  освобождения
города от гитлеровцев, - и  в отсветах фейерверка я увидел слезы на глазах у
старика. Спустя несколько минут он  рассказал, что накануне  побывал  на той
улице  и  в  том  дворе,  где  прошло  его  детство    потом  ходил  туда;
удивительно, но старый дом действительно сохранился), и что после этого "уже
со вчерашнего дня ноет сердце". Он произнес это на иврите...
     Я понял, что  он  просто решил побывать  в конце  жизни на родине и что
вряд ли другие цели были для него важны. Да и были ли они?
     В конце концов, самый большой "криминал", который был мною зафиксирован
- это его вопрос, обращенный к моей матери: не хочет ли она ступить на землю
предков? Да еще маленькая шестиконечная звезда, подаренная моей десятилетней
дочке.
     Может  быть, в  архиве  "большого дома"  на  Совнаркомовской в Харькове
сохранился мой "отчет" вместе с подпиской о неразглашении. Там есть все это.
     Простите, простите меня ради бога".
 
     "ФРИЦ ПАУЛЮС" (псевдоним) Аральск, Казахстан. 1964 год
     "Был  расцвет  волюнтаризма.  Хрущевское  целинно-кукурузное политбюро,
чуть не приведшее  страну к атомной катастрофе, выходило на  свой  последний
виток власти, а в его утробе уже шевелилось, готовилось к  появлению на свет
и к  первому  властному  крику  стопроцентно партократное  политбюро периода
застоя.
     А  простые  советские  люди, несмотря  на  это,  жили,  кормили себя  и
огромный  командно-административный  аппарат,  работали  до  изнеможения и -
становились сексотами КГБ, а чаще жертвами доносов этих сексотов.
     Попался в поле зрения КГБ и я и до сих пор не знаю, кому  этим  обязан.
Может   быть,  "подвело",  что  вел   тогда   очень  активную   общественную
деятельность?  Брался   за   все,   что  мне  предлагали:  читал  лекции  на
родительских  собраниях,  выступал  с  беседами  в залах  кинотеатров  перед
сеансами, вел курсы подготовки учителей немецкого языка и т. д.
     У меня  все  получалось,  и  меня все знали,  приглашая  постоянно  как
хорошего специалиста по немецкому языку. Жил  легко и весело, моими любимыми
занятиями в свободное время были фотография, чтение и рыбалка.
     Так было до  тех пор, пока меня  не пригласили сотрудничать  с КГБ. Как
это произошло?
     Поздним вечером  после  педсовета в школе я, как всегда,  спешил домой.
Обычно я ходил пешком, но тут решил поехать на автобусе. Не успел выйти, как
меня окликнули  по имени-отчеству и настойчиво попросили пойти домой пешком.
Мне  это  не понравилось, не понравился и колючий взгляд  товарища,  который
меня остановил. Мог бы мне сказать  об этом, когда я стоял на  остановке. Я,
повинуясь  ему, вышел на  следующей  остановке. Когда мы остались  одни,  он
представился.  Из  его  документа,  который  сверкнул  на  слабо  освещенной
остановке как  падающая звезда,  я,  конечно, ничего не  понял,  но  фамилию
схватил,  так  как  у  меня в классе  был очень  трудный  ученик  с такой же
фамилией. Почему-то решил, что этот товарищ из милиции, и тут же сказал, что
не хочу иметь  отношений  с милицией в личном плане.  Шли  мы  домой, как  я
обычно хожу, очень быстро, расстались на углу проспекта, но новую встречу он
успел  мне   назначить:   пединститут,  первый   этаж,   кабинет   секретаря
парторганизации.
     Ночь прошла сравнительно спокойно, так как до меня  толком не дошла вся
опасность нависшей надо  мной беды, но все-таки долго не мог  уснуть.  Жаль,
думал я, нет рядом со мной отца, прошедшего десять лет сталинских лагерей...
Лежал,  глядел  в потолок низенькой  комнатки,  которую  мы  снимали  за 200
рублей. Что нужно от меня этому типу?
     На другой  день  ровно в 10 утра  я дернул ручку  двери  указанной  мне
комнаты,  вошел,  удостоился  рукопожатия  и приглашения  сесть  за  большой
письменный  стол напротив хозяина кабинета, предусмотрительно  закрывшего за
мной дверь на ключ.  Меня это, конечно,  сразу же насторожило. И насторожило
другое: а не вмонтирован ли в  этот стол магнитофон? И потому я сел у входа,
на крайний - в  длинном  вдоль  стены ряду  - стул. Никакие  уговоры хозяина
кабинета пересесть  ближе не помогли. Усилила мое  волнение и моя биография,
тщательно  выученная  и  до  мелочи  рассказанная   мне  моим  собеседником,
"забывшим"  только, что мой отец  отсидел 10 лет в лагерях, а я сам, как сын
"врага народа", отбыл на спецпоселение. Для моего собеседника  эти два факта
были из разряда невыгодных, но  разве каторга и рабство забываются? Когда же
я сам напомнил их, он сделал вид, что не знает об этом, но его тут же выдала
заученная  фраза:  "Сын  за  отца  не  отвечает,  тем  более  что  ваш  отец
реабилитирован".
     Этот момент в нашей беседе был решающим - дальше я уже ничему не верил:
ни  квартире,  которая мне  светит,  согласись  я  сотрудничать  с  КГБ,  ни
продвижению  по  службе,  ни  повышению  воинского   звания   (тогда  я  был
лейтенантом  запаса),  ни  ожидающим  меня  привилегиям -  ничему!  А  когда
"товарищ"  изложил  суть  моего  первого  "задания",  я  чуть  ли вообще  не
сорвался. Оказывается,  мне поручалось  войти в доверие к учителю  немецкого
языка А. Штыреву  (он  закончил Ленинградский  институт иностранных языков и
работал на кафедре  немецкого  языка местного пединститута). В доверие и  не
нужно было входить: я и  так хорошо  знал его, и мы часто встречались. Я его
уважал за  человечность,  неординарность  мышления,  за  безупречное  знание
языков и, главное, за умение его свободно болтать со мной на родном для меня
немецком языке...
     Но "товарищ", как ни в чем не бывало, начал уточнять суть "задания":  в
разговорах со Штыревым мне нужно было наводить его на желаемые для КГБ темы,
располагать его к откровенности, а затем письменно сообщать о чем говорилось
в органы.
     Я встал и потребовал открыть дверь и выпустить меня, сказав, что считаю
такое "доверие" оскорбительным  для себя  и  унижающим мое достоинство и как
человека,  и  как учителя.  И  закончил  я словами: "Для  того  чтобы  стать
сексотом, не стоило учиться 15 лет! Это может делать каждый дурак! В детдоме
это делали подонки, их избивали за это до полусмерти. Выпустите меня,  или я
начну кричать".
     Он  пытался  успокоить  меня, посоветовал подумать и через  день-другой
позвонить  ему. И  в  заключение  обязал меня  никому  об  этой  встрече  не
говорить, даже жене. И пригрозил, что все равно не оставит меня в покое. Уже
выпуская меня, сказал, что если я проболтаюсь, то мне будет очень плохо.
     И  это  была  единственная  и  чистая  правда  из  всего,  что  он  мне
рассказывал. Это я знал  точно и  очень давно из скупых  рассказов  отца, на
воспоминания о которых против моей воли ушла вся следующая ночь.
     Да, всю ночь, потому что воспоминания прошлого окутали меня.
     1937 год. Маленький,  щуплый, с  испитым лицом работник  НКВД сидит  за
сельсоветовским столом, а в конце стола примостился отец. Он работал завучем
в школе, и энкавэдешник добивался согласия отца на сотрудничество...
     Я там, конечно, не присутствовал, но из рассказов отца мог восстановить
любую самую маленькую подробность.
     Страсти тогда накалились до того, что отец, выскочив на улицу,  чуть не
сбил торчавшего на крыльце председателя сельсовета.
     Все  это отец рассказал своему брату дяде Карлу  - главному  бухгалтеру
колхоза и его жене тете Марии, передовой трактористке МТС. Дядя Карл сказал,
что и ему предлагали - тот же тип -  стать сексотом. Тетя Мария посоветовала
поколотить этого негодяя и отвадить его от поселка. Братья молчали... "Когда
у   вас  следующее  свидание?.."   -  спросила  тетя   Мария.     клубе...
Послезавтра..." - ответил отец.
     Задание, которое НКВД пытался дать моему отцу  и его брату, заключалось
в  том, чтобы  "вывести  на  чистую воду" председателя  колхоза и  директора
школы, которые якобы занимались вредительством и антисоветской пропагандой.
     До  начала  следующей встречи  тетя  Мария  и ее  напарница,  такая  же
отчаянная  женщина,   спрятались  в  клубе,   бывшей  сельской  церкви.  Они
вооружились  монтировками и бутылками  с  керосином.  И когда беседа была  в
самом разгаре, женщины - рослые и сильные, в комбинезонах, с монтировками  и
бутылками   в  руках  -  появились  в  комнате,  в  которой  сидели  отец  и
энкавэдешник.  Отца  выгнали,  а  ему сказали:  "Слушай, выродок! Мы были за
стенкой и все слышали. Если ты еще раз придешь к братьям Паулюс, то  мы тебе
этими  монтировками  раскроим  череп,  обольем  тебя  керосином,  сожжем   и
запашем".
     После этого они взяли  побледневшего и дурно пахнущего энкавэдешника за
руки и за ноги, вытащили на крыльцо и выкинули во двор.
     Мое "ночное кино" кончилось... По рассказам отца знаю, что энкавэдешник
в  селе больше  не появлялся.  Но  братья Паулюс позже,  во время  войны,  в
трудармии все-таки попали под жернова НКВД. Дядя Карл превратился в лагерную
пыль, а отец каким-то чудом выжил...
     К утру  у  меня  созрело  одно-единственное  решение  - отказаться.  Но
учителя  Штырева я  стал  если  не  избегать, то, по  возможности,  обходить
стороной. И странно, он, который раньше  души во мне не чаял, болтал со мной
по-немецки о самом разном, тоже как-то потускнел. Иногда мне даже  казалось,
что он знает о  моем  задании  и боится меня. А потом его вообще  перевели в
сельскую школу, и встречаться мы стали очень редко.
     Время  шло, КГБ  оставил меня в  покое,  по крайней мере мне стало  так
казаться. И все начало забываться. Но когда мы с женой как-то вечером, гуляя
с детьми, присели отдохнуть на скамейке, я неожиданно сделал открытие: в том
же скверике напротив нас уселись и тут же ушли двое мужчин в штатском. Одним
из  них был  мой  "старый друг". Жена  знала об этой истории,  и я незаметно
обратил ее внимание на уходящих. И она тут  же почти вслух  выпалила: "Так я
его  знаю!  Этот  тип  несколько  раз  приставал  ко  мне,  когда  я  поздно
возвращалась домой. Вот наглец!"
     Года три назад мы  как-то  повстречались  со Штыревым, разговорились и,
опьяненные гласностью и духом перестройки, "раскололись" и выдали друг другу
"государственную тайну". Выслушав мою исповедь, коллега рассмеялся и сообщил
мне, что в то  же самое время тот же гэбешник пытался  завербовать и его. Он
должен был собрать материалы... на меня.
     Стало тихо, как в космосе. Потом мы обнялись как братья...
     Скольких  радостей  и  простых  человеческих волнений  лишил  нас  этот
советский инквизитор!
     Александр   Иванович   Штырев   был   уже   тяжело   болен,   ушел   на
шестидесятирублевую пенсию, стал верующим. Мы сели на скамейке и долго-долго
беседовали. Нам теперь нечего было  бояться. По крайней мере ему    их еще
побаиваюсь).
     - За что вас преследовали? - наконец спросил меня мой коллега.
     Я молчал. Я до сих пор не знаю,  за что. Может быть, за отца? Александр
Иванович долго молчал, а потом спросил: "А знаете, за что меня?"
     Оказывается, что когда он еще  был студентом, то попал  в сочувствующие
"венгерскому  путчу". И оттуда,  из  Ленинграда, из его юности потянулась за
ним эта нить. И он всю жизнь боялся, что эта нить перехватит его и задушит.
     Кто и чем  измерит, сколько крови испортила, пронзила все  его существо
эта  проклятая нить?  А ведь сколько  людей  в стране были  на нее нанизаны!
Сколько пылких  мечтателей, фантазеров, талантов  и будущих светил  заглохли
как сухофрукты, пронизанные этой нитью!  Скольких людей уничтожил и придавил
страх перед драконом!"
 
     А. ГОЛОВИН, актер Москва. Шестидесятые годы.
     "Слово  "осведомитель"  я впервые услышал в пятилетнем возрасте в день,
когда из Ленинграда прибыл гроб с телом Кирова. Сказанное моей матерью,  оно
относилось к нашему дворнику Хомутову. Он был окружен ореолом таинственности
и  даже  зависти, и  я замечал,  как  при встрече  с ним  жильцы почтительно
здоровались и справлялись о здоровье.  В тот  день  Хомутов  тщательно запер
ворота, выходящие на  площадь  трех  вокзалов, куда  выносили  гроб с  телом
убитого Кирова. Было запрещено выходить на балконы и открывать окна.
     Но тогда  я, конечно,  не мог  предположить, что  через два с небольшим
десятка лет сам окажусь в дьявольском капкане осведомительства и буду шутить
с горькой усмешкой, что достиг "Хомутовского уровня".
     Я  был  актером МХАТа с 1955  по  1960 год. Однако  путь мой к заветным
подмосткам был далеко не легким. По окончании в 1951 году студии имени В. И.
Немировича-Данченко меня  рекомендовали  во  МХАТ.  Но в результате проверки
моих анкетных данных соответствующим отделом ГБ мне было отказано.  "Видишь,
какая всешки  неприятность получилась  со МХАТом,  - директор студии  В.  3.
Радомыслинский  произносил  "всешки".  -  Почему  же  ты скрыл  от  нас  при
поступлении  в  студию, что у тебя арестована  мать?" -  "Так вы  бы меня не
приняли",  -   отвечал   я.  Директор  студии   задумчиво  промолчал,  потом
утвердительно кивнул: "Всешки ты прав... Не приняли бы..."
     Теперь же диплом с отличием  об окончании студии МХАТа,  подписанный О.
Л. Книппер-Чеховой, лежал у меня в кармане, и мне было море по колено.
     "  Я вас  обманул  не  только в этом, -  признался  я. -  У меня еще  и
аттестат  об окончании  десятилетки был липовым". "Это  мы знали",  - сказал
директор.
     Пожалуй, я  поступил правильно, что и при поступлении в  студию, и  при
приеме  в комсомол скрыл  арест  матери. Мой  однокурсник  Ланговой  кому-то
проболтался, что  отец был репрессирован. Его отчислили после первого  курса
за профнепригодность. Понятен и случай со мной. МХАТ был "режимным" театром,
и  присутствие  там, где  бывает правительство  и  сам Сталин,  сына  "врага
народа" было, естественно, нежелательным.
     Мою мать арестовали летом 1947 года, когда я сдавал экзамены за девятый
класс. Влепили  ей 13 лет лагерей. Необычный срок, не  правда ли? Дали-то ей
10  по 58-й, но  добавили за  "нападение" на следователя.  Фамилия  его была
Каптиков.  Она швырнула ему в физиономию  чернильницу - так возмутили ложь и
несправедливость обвинения.
     Вскоре после ареста  матери  "случайно"  я познакомился с  очень  милой
молодой женщиной. Звали ее Лиля Садовская. Стали встречаться. Но я молчал об
аресте  матери, так  как был убежден, что  это - ошибка. В чем она,  простая
медсестра, могла быть  виноватой? Разве что  рассказала анекдот?  Затем  мне
стало известно, что эта милая женщина встречается с моими товарищами по 9-му
классу  и интересуется  моими  настроениями. А еще позже я узнал, что Лиля -
лейтенант госбезопасности.  В  школе  уже знали, что  я  сын арестантки, и я
решил не возвращаться туда. Выдержал экзамены  в школу-студию  МХАТ и достал
липовый аттестат зрелости. Спустя год - летом 1948-го, добившись  свидания с
матерью, я пробыл сутки на территории лагеря в домике для свидания в далекой
Ухте,  в  ОЛП  13. "Я виновата, и больше ты меня ни о  чем не  спрашивай", -
отрезала  мать. Тогда я  не понимал, что своей  умышленной  ложью она как бы
берегла меня - сдержала от взрыва возмущения, от хлопот по ее  освобождению.
При моей вспыльчивости и прямоте я мог бы угодить вслед за ней.
     Конечно,  мне было  обидно, что не  взяли  во  МХАТ,  но  вмешался  Его
Величество Случай, и в день  рождения Сталина, 21 декабря 1951 года, я вышел
на  сцену  Московского драматического  театра  им.  К.  С.  Станиславского в
премьерном  спектакле  "Юность  вождя" в  роли  молодого Сталина.  Хвалебные
рецензии  захлестнули столичную  прессу. Появилась  надежда как-то облегчить
судьбу матери. Но спектакль просуществовал недолго. Сталин умер. Расстреляли
Берию. Мать после девяти с половиной лет заключения  освободили.  "Ваша мама
скоро  будет с вами", - прощебетал по телефону женский голос из прокуратуры.
Но это  оказалось ложью.  После досрочного освобождения ей  приписали "минус
сто", и она была  вынуждена снять угол в Можайске: власти делали  все, чтобы
уменьшить  поток  бывших зеков  в  столицу.  "Согласится  ли  чукча  жить  в
Узбекистане? Я  москвич  и  хочу  вернуться на свою жилплощадь", - заявил на
приеме у Полянского бывший  зек  Пельтцер,  брат  известной актрисы. "У  нас
страна большая. Выбирайте любой город". И Пельтцер осел в Челябинске.
     Мне все же удалось добиться возвращения матери в Москву после того, как
Верховный  суд СССР выдал  ей справку,  что постановление Особого  совещания
отменено  и   дело  производством  прекращено  в  связи  с   недоказанностью
обвинения.
     К  этому  времени  много в театре было сыграно немало различных образов
начиная  с  Грибоедова и кончая Треплевым, и  меня снова пригласили во МХАТ.
"Роль   Сталина  невелика,   но  очень  значительна,   -  внушал  мне  автор
"Кремлевских  курантов" Николай  Погодин. - Сталин неотъемлемая часть  нашей
истории. Он  появляется в  момент  кульминации пьесы.  Всем  ходом спектакля
готовится  его  появление. Поэтому  разговор  с  инженером  Забелиным  очень
важен".
     МХАТ  готовил  "Кремлевские  куранты"  к  XX  съезду КПСС.  Однако  мое
ощущение образа  Сталина к  этому времени было  уже иным. Я задумал показать
затаившегося  кровавого тирана, хотя  и  скрывавшего,  пока жив  Ленин, свое
подлинное лицо. Б. Н. Ливанов, игравший инженера Забелина, понял мой замысел
и сам обыгрывал мое появление: цепенел, глаза наполнялись скрытым ужасом, он
растерянно отводил и прятал свой взгляд.
     Умерший вождь пока еще  покоился  рядом с Лениным в Мавзолее, и зритель
мое появление на сцене встречал аплодисментами.
     Близился спектакль, на  который должен был  приехать Хрущев. Неожиданно
меня вызвал директор МХАТа Д. В. Солодовников:
     "В следующем спектакле роли  Сталина не  будет", -  сказал он. "Как  не
будет?" - удивился я.  "Не  будет совсем",  - сказал директор. "Что, я плохо
играю?" - "Нет, все  гораздо сложнее, дело, по-видимому, совсем в другом", -
уклончиво ответил директор.
     Так Сталин исчез из  спектакля навсегда, а вместо  него возник  эксперт
Глаголев, произносивший почти тот же текст.
     А вскоре стало  известно,  что на закрытом заседании  XX  съезда Хрущев
разоблачил и осудил  культ  личности Сталина. "Не того вождя сыграл, - шутил
Ливанов. - Ничего, тебе всего четверть века - у тебя все еще впереди".
     В  эти дни как-то вечером раздался  телефонный звонок. Вкрадчивый голос
попросил  о  встрече:  "Это  крайне необходимо...  Лучше  всего где-нибудь в
безлюдном месте,  ну хотя  бы в одной из  комнат Колонного  зала.  Днем  там
обычно пусто. Близким о моем звонке говорить не надо..."
     "Левый" концерт хотят предложить? А может, съемки в кино?"  - размышлял
я.
     Таинственность.  Загадка.  Интересно.   На   следующий  день,   отыскав
указанный номер комнаты, я постучал. Тишина. Открыл дверь. Никого.  Я вошел,
сел  на  стул, огляделся. Минуты через три вошел  человек и кивнул  мне, как
старому  знакомому.  Я же  видел его  впервые. Низкорослый. Короткие  ножки.
Круглое  одутловатое  лицо.  Пристальные  свиные  глазки.  "Здравствуйте"  -
полуженским голосом  произнес  он,  снимая темную  шляпу и  плащ.  Завязался
разговор  о  театре, о  моей  работе...  "Вы должны  нам  помочь",  -  более
определенно  произнес незнакомец и положил передо мной удостоверение  майора
госбезопасности.  "Александр Тимофеевич Буланов",  прочитал  я.  "Нам  очень
нужна ваша помощь. Надо посмотреть...
     Сведения самые незначительные... Что в театре..."
     "Что в театре? - облегченно вздохнул я,  - это пожалуйста... В театре у
нас..."
     "Не сейчас, - улыбнулся  и жестом  остановил меня майор. - Как-нибудь в
другой раз. Я вам позвоню..."
     "Но у  меня концерты,  радио..." - пробормотал я, считая, что мы больше
не встретимся...
     "Это  не  займет  у  вас  много  времени.  О  нашей  встрече никому  не
рассказывайте, даже матери..."
     Через  неделю  состоялась  новая   встреча,  там   же.  А  затем  -  на
конспиративной квартире на Пушкинской  площади, в доме,  где сейчас редакция
"Московских  новостей". В театре же по предложению секретаря партбюро  МХАТа
меня неожиданно избрали секретарем комсомольской организации.
     Майор  Буланов,  несмотря  на   хрущевскую  оттепель,  обладал  хваткой
сталинских времен:  "Все остается по-старому... Надо посмотреть... Мы должны
знать все. Про всех..."
     Мне уже была дана кличка, которой я должен был подписывать свои доносы.
Стало ясно, что  прежняя система  сохранялась, и  это рождало во мне страх и
чувство  бессилия.  Что я  мог? Плюнуть  в  лицо майору  и  крикнуть:  "Ваше
ведомство искалечило жизнь моей семье! Сделало  инвалидом мою мать! И за это
я должен вам служить?!" Или: "Ваши предшественники в год "великого перелома"
на  9  месяцев "по  ошибке" бросили  в тюрьму моего деда. Кто-то донес,  что
видел его  до  революции  в форме жандармского  офицера,  а инженеры-путейцы
носили фуражку  с кокардой и шинели  с  лычками. И  он, получив двустороннее
воспаление легких, скончался. И за это я должен любить вас?!"
     Но я  ничего  этого не  крикнул. Испугался. Актера МХАТа Н. И. Дорохина
вербовали  еще  во  время  войны  и  уговаривали   стать  осведомителем.  Он
отказался. Но  это Дорохин, известный киноактер, заслуженный артист РСФСР. А
кто я? Песчинка, на которую дунут, и никто не заметит ее исчезновения.
     "Пора бы в партию, - доброжелательно  улыбался парторг МХАТа Сапетов. -
Рекомендации дадут, я уже говорил с товарищами". Но я  уклонялся,  ссылаясь,
что "еще не дорос".
     В  перерывах репетиции "Беспокойной старости", где я играл Бочарова, ко
мне  стал  подходить актер  Коркин  (фамилия  изменена), интересовался  моей
жизнью, предлагал вместе, ни с  того ни  с сего, писать пьесу. Выглядело это
грубо  и примитивно, и я сразу  же понял, что это  работа майора Буланова, -
нужны были сведения обо мне.
     В  процессе наших встреч майор расширял задачи,  которые ставила передо
мной госбезопасность в  отношении деятелей театра:  пролезть в мозги,  знать
настроения и  мысли. "Дай список  всех твоих друзей и знакомых",  - требовал
майор.  "Всех студийцев разметало по  городам, - уклонялся я  от ответа, - а
новых  друзей  у  меня  нет".  "Присмотрись  к   артисту  Касперовичу.  Надо
посмотреть... Он крутится возле иностранцев. Напиши на него характеристику",
- потребовал он первый письменный документ.
     Я  понимал,  что, оказавшись в дьявольском  капкане,  становлюсь  нитью
огромной паутины, которая опутала все наше искусство, все наше общество, всю
нашу  страну, всю нашу  жизнь. Меня  уже  не  просили -  от  меня  требовали
"работы"  и сам майор Буланов, и те  невидимые, кто стоял за  ним. И  у меня
созрело единственно возможное тогда решение.
     В столовой,  которая  размещалась  раньше под  студией  МХАТа,  к моему
столику подсел Олег Ефремов - в то время актер Центрального детского театра.
Я был  двумя курсами младше и  видел все его студийные работы. Показывал ему
своего "Челкаша".  Ефремов  тогда задумывал  создать  свой театр:  "Директор
студии дает  большой зал.  Будем  репетировать ночами. Хочу начать  с  пьесы
Розова "Вечно живые". Соглашайся..."
     Я  тяжело вздохнул. Ефремов ждал ответа, а во мне бродил страх. Создать
вместе молодежный театр  - не об этом ли я мечтал еще в юности? Но проклятая
паутина потянется за мной и туда, и в любой другой театр. Нет, нет, они меня
не оставят в покое.
     "Прости,   Олег,  я  по  ночам  репетировать  не  могу  -  здоровье  не
позволяет", - отказался я. И мы расстались.
     А вскоре я подал заявление об  уходе из МХАТа и покинул театр навсегда.
Год был без работы, перебивался случайными  заработками, но сеть дьявольской
паутины удалось оборвать.
     Многие удивлялись,  почему  я,  столь  удачно  начавший жизнь в театре,
ушел. Но что я мог им ответить?
     Впрочем, обо  мне не  забыли. Когда  я работал  в Москонцерте, возникли
трудности  при оформлении  гастролей  за границей. Оказывается, "вычислили",
что я могу стать невозвращенцем. А как же иначе? Мать несправедливо отсидела
9  лет, я сам уволился из театра и уклонился от связей с органами. Что, мол,
у  него  на  душе?  Должен сбежать...  Тогда уже появились  невозвращенцы, и
госбезопасность  бросилась  на   поиски  потенциальных   предателей  родины.
"Смотрите, если сбежит! На вашу ответственность!" - предупредил КГБ тех, кто
меня посылал. Об этом я узнал, вернувшись из поездки.
     Бдительное око КГБ  я ощущал постоянно:  и  в прослушивании телефона, а
иногда и в слежке - искали связь с диссидентами, и в отказе от турпоездки на
Запад.
     В  то время в  Москонцерте  во всю действовал  загранотдел - фактически
филиал КГБ. Периодически меняющиеся начальники этого отдела были работниками
КГБ,  вышедшими  на пенсию.  Ими и партбюро создавались выездные комиссии из
своих людей. Особенно их заботил моральный облик артиста. Но сами начальники
были  вымогателями,  взяточниками,  а  некоторые,  продолжая традиции Берии,
использовали служебные кабинеты для обслуживания собственной плоти.
     Неутверждение  характеристики  вызывало  тяжелые  душевные   и  нервные
травмы, смертные случаи. Сердечный приступ перенес и я, когда мне отказали в
поездке в США по приглашению от частного лица. А оправдание было одно: такая
система, такое время. Ложь, одним словом.
     Большинство, пусть  молча, отвергало такую  форму  существования.  Люди
навсегда  уходили  из  Москонцерта,  уезжали  из  страны.  Эти  же  холуйски
прислуживали в надежде извлечь выгоду для себя. И извлекали.
     Так  кто  же  виновен  в  отравлении  нравственной  экологии страны?  В
изломанных людских судьбах?
     Оказавшиеся в дьявольском капкане сексоты, осведомители, стукачи или же
те, кто породил их?"
 
     Б. КРИВОПАЛОВ, журналист Новокузнецк. Восьмидесятые годы.
     "Впервые с НИМИ я встретился, когда по молодости лет,  еще граничащей с
мальчишеством, работал официантом  в кафе провинциального городка. Тогда, по
неопытности, влип в какую-то до сих пор непонятную мне  историю, связанную с
доверчивыми  поляками,   которые  оказались  чисто  по-русски  споенными   и
ограбленными двумя прохиндеями.
     В  тот вечер эта интернациональная компания гуляла у нас в кафе, и я их
обслуживал.  Потом  что-то с ними  случилось,  и  в  кафе  объявились  через
несколько   дней  два  субчика  в  официальных  сюртуках  и  в   присутствии
администратора   начали  задавать  мне   вопросы.  Затем  последовала  серия
перекрестных  допросов,  правда, уже в  милиции.  Ну  а  после  у меня  дома
раздался телефонный звонок, и предельно вежливый  мужской голос, - и не  без
дружеских ноток,  вполне  миролюбиво,  а  главное,  интригующе  -  предложил
встретиться. "Ну ты, конечно, понял, откуда я", - поведал незнакомец.
     Я  действительно  понял. Мне  было  чертовски  интересно,  мальчишеское
любопытство  действовало на меня  очень сильно. Я настоял встретиться у меня
на квартире, он согласился. Перед назначенным часом  я предупредил родителей
о  визите  секретного гостя и,  одержимый  шпиономанией,  а также для  пущей
важности спрятал  под  кресло  диктофон. Именно  так  писалось  в  шпионских
романах.
     Моя  вербовка  проходила  долго  и  нудно. Виталий,  как я по-домашнему
называл его, просвещал меня о деятельности разведки и контрразведки в других
странах, сыпал иностранными именами прославленных разведчиков. А я, развесив
уши,  внимал  словам майора КГБ и  запивал  всю  эту галиматью сухим  вином,
которое в то время являлось обычным делом в дружеских компаниях.
     Недолго думая, вернее, не очень-то задумываясь ни о своей будущей роли,
ни  о  самой  организации,  коей  являлся   КГБ,  я  дал  свое  согласие  на
сотрудничество.  Шел 1980 год,  страна еще держалась в пике застоя,  а  мы -
двадцатилетние и тщеславные юнцы - с завистью  взирали на проносящиеся  мимо
черные  "волги"  партийно-государственной номенклатуры, на  уютные особнячки
госбезопасности  в  таких городах,  как  наш.  Иметь отношение  к структурам
власти было престижно, к секретным - к тому же еще и романтично.
     Через неделю мой новый знакомый объявился вновь, поправив меня, правда,
что зовут его не Виталий, а Виталий Альбертович, пододвинув меня тем самым к
более   серьезным  отношениям.   Он   позвонил   и  предложил   встретиться.
Предупредил, что будет  не один.  Сказал,  чтобы  я ждал  в  фойе  гостиницы
"Новокузнецкая" (гостиница называлась по названию  города, в котором все это
и  происходило) и  следом за ним, соблюдая дистанцию и конспирацию, поднялся
на этаж.
     В точно  назначенное время я был  в  гостинице, выполнил все  установки
шефа и вошел в гостиничный номер. Это был  номер люкс. Майор представил  мне
своего компаньона. Фамилию я не запомнил, да и вряд ли была названа истинная
-  они это делали  редко.  Документа он  не показал,  обмолвившись лишь, что
возглавляет  какой-то  важный  отдел  в  КГБ,  в  котором  работает  Виталий
Альбертович.
     - Какие-нибудь просьбы ко мне есть?
     -  Есть, -  обрадовано заявил я, предвкушая  лавину привилегий.  - Хочу
работать в ресторане "Новокузнецкий".
     Шеф  отдела  многозначительно  глянул на  Виталия Альбертовича,  и  тот
быстро удалился в спальню, где, по  всей видимости, находился телефон. Через
две минуты он вернулся  и сообщил, что меня дожидается директор гостиничного
ресторана (этажом  ниже). На этом встреча закончилась,  и  в тот  же  день я
получил согласие директора самого престижного ресторана города принять меня.
     Постепенно работа на КГБ становилась мне в тягость, хотя и не  очень-то
докучала.  Денег   за   такую  деятельность  мне  не  платили.   С   майором
госбезопасности  мы встречались регулярно в номерах гостиниц. Он  потихоньку
натаскивал  меня  на  доносную  деятельность, подбрасывал какие-то наводящие
факты и вопросы об окружающих меня людях, попутно выспрашивая все, что я мог
о них знать.  Но  я не знал ничего его интересующего, потому что  не видел в
них ни  иностранных шпионов,  ни ярых  ниспровергателей  устоев  социализма,
отщепенцев  или   диссидентов.  Это  были  самые  обычные  люди  с   типично
социалистическими запросами в  жизни и вполне коммунистическими убеждениями.
Чувствуя, что я бесполезен шефу, я старался изо всех  сил.  Я умудрялся даже
звонить ему домой ночью, когда  заканчивал работать ресторан и местные шлюхи
разбредались  по  номерам.  В  таких  случаях  Виталий Альбертович деликатно
выспрашивал меня и сонным голосом говорил "спасибо"...
     Он был почти таким же, как остальные: нашпигованный идеологами правящей
партии, подтрунивающий над  престарелым и впадавшим в маразм генсеком, любил
вкусно поесть и хорошенько выпить. Просто ему повезло, он сумел забиться под
сень  КГБ  и  обрел все  жизненные блага, которых  явно не хватало  на всех.
Фанатом-большевиком он  не  был,  как,  впрочем, и иная  номенклатура власть
имущих.
     Почему-то я постоянно нарушал конспирацию. Идя  в гостиницу на встречу,
обязательно   останавливался,   чтобы  поздороваться   с  каждым   знакомым,
раскланивался с горничными  на этажах.  Виталий Альбертович не раз делал мне
замечания, но я не принимал его правил игры. Я играл в  собственные игрушки,
но причислял себя к таинственной организации. Я был неисправим.
     В тот год  я поступил в  Новокузнецкий пединститут, оставил ресторан. И
Виталий Альбертович с величайшим удовольствием, как я понял, "передал"  меня
другому опекуну (по их терминологии - куратору),  курирующему многочисленное
студенчество  и  в  особенности  мой  факультет  иностранных  языков.  Такое
внимание КГБ к студентам иняза объяснялось очень просто: мы имели информацию
из-за  "бугра",  вернее, имели  возможность  понимать  иностранные  языки, и
потому нуждались в особой опеке.
     Со своим новым куратором, майором  Евгением Владимировичем Филимоновым,
я встречался  уже в другой  гостинице.  Он оказался еще более скучным типом,
басней из опыта мировых разведок не  знал, ходил  мрачный и нагонял на  меня
тоску, постоянно  требуя информации. Но  о тех студентах и преподавателях, с
которыми я  дружил, я не считал нужным его информировать, а о других  -  мне
было просто недосуг докапываться.
     Правда,  я  и  сам был не вполне благонадежным. Каникулы  я предпочитал
проводить в столице или в  Прибалтике, откуда возвращался со свободолюбимыми
мыслями, заражал  ими других,  вечно скандалил с деканом -  ИХ ставленником.
Он,  в свою очередь, называл меня  "аполитичной личностью"  -  это было  для
декана самым большим ругательством. В аполитизме он обвинял каждого,  кто не
признавал марксизм-ленинизм и  при возможности старался слинять  с лекций, а
также тех, кто без замирания взирал  на  многочисленные и неуклюжие портреты
Ленина. Трижды меня пытались отчислить из института, но я всегда спасался за
могучей спиной КГБ,  за  что  им  огромное  спасибо,  -  в  те  годы  каждый
приспосабливался, как мог. И на третьем курсе я со своей подружкой умудрился
сорвать комсомольскую встречу  с французской безработной молодежью, от тоски
путешествующей по  странам социализма и приехавшей в наш город. Рассерженные
комсомольские  функционеры отправили  в  деканат озлобленную  депешу о  моем
непатриотическом  поведении, но ИМ удалось  меня спасти. Я еще  оставался их
человеком.
     Мне,  порою,  кажется,  что  я  умудрился дойти до  госэкзаменов  в  те
зверские  времена, да еще и диплом  получить только из-за  того,  что  всему
белому  свету (новокузнецкому)  было  известно о моих контактах  с КГБ.  Но,
по-моему, эта  организация тоже вздохнула свободно, когда  я,  окончив  вуз,
перебрался в Ленинград.
     Напоследок  Филимоновым  было заявлено, что, как  только  я устроюсь, я
должен прислать ему открытку со своим адресом. Текст может быть любым, самым
невинным (например, поздравление  с первым днем осени или  с  несуществующим
днем рождения), главное - адрес.
     В Ленинграде  ОНИ меня вновь разыскали, и мы повели  долгий и никчемный
разговор  о том,  чем  я  могу  быть полезным КГБ.  Я  работал  в знаменитой
"Астории"  официантом, но  ИМ требовалась информация о молодежных  течениях,
воззрениях,  помыслах. Видимо, среди  обслуги именитых иностранцев у НИХ был
переизбыток кадров,  а вот молодежь приходилось опекать, и очень сильно. Шел
уже 1986 год, страна потихоньку сбрасывала с себя ложь и лицемерие, и ИМ был
резон  бояться  отрезвления молодежи от профанации коммунизма. Расстались мы
весьма прохладно.
     А  позже я был призван в армию  и по телефону сообщил своему  шефу, что
искать меня надо в Главном  штабе Сухопутных войск, в политуправлении. Он, в
свою очередь, пообещал  передать меня "новому опекуну", теперь уже в Москве.
Но за  все полтора года мною так никто  и не поинтересовался.  Видимо,  я им
надоел основательно.
     Со временем моя связь с КГБ как-то забылась. Волна налетевшей гласности
заставила меня  многое пересмотреть как в истории страны, так и по отношению
к  этой  некогда по-юношески обожествляемой организации.  Моя причастность к
КГБ  стала каким-то  страшным сном,  полузабытым и полусерьезным. Но одно не
давало покоя - расписка о сотрудничестве.
     Зная  коварный  характер Комитета,  порою становилось страшно.  Где  и,
главное,  когда и для чего  они могут  использовать  против меня собственное
слово и мою личную  подпись.  Юридически неискушенный,  я и  сейчас не  могу
представить  меру ответственности  за  оглашение этой связи,  которую считаю
порочной.
     И последнее. Доверчивому  читателю несерьезный тон повествования  может
показаться очередной  шуткой или формой беззаботности. Нет, это, конечно, не
так.  Взрослея,  я многое понял и многое  ощутил. И  главное, я  понял,  что
сотрудничество  с  Комитетом  - это моя боль, мой позор  и, как ни  странно,
совесть.  Единственное, чем сам себя успокаиваю, -  это  то, что своей былой
деятельностью я был бесполезен для КГБ".
 
     Алексей ЛУКЬЯНОВ Москва. Восьмидесятые.
     "Сам я осведомителем не был, но предательство, считаю, совершил. Но все
по порядку.
     Ко  времени  поступления  на журфак МГУ я  не знал, кто такие  чекисты.
Служил  в армии - работал в  клубе.  Однажды в  библиотеку пришел незнакомый
капитан. Назвался сотрудником  особого отдела. Предложил помогать ему. У нас
была драка на  межнациональной почве - спросил, что я о  ней знаю.  Это  был
далекий  сейчас  1974 год. Я  почувствовал  в его предложении,  несмотря  на
благость намерения, что-то противоречащее морали. О  драке я знал только то,
что знали все. Но отдал  ему книгу  Брежнева,  в которой фотография  генсека
была наклеена вверх ногами. Во все последующие встречи старался заговаривать
ему зубы. Скоро он отстал от  меня, но я тогда понял, что людей из КГБ можно
встретить где угодно.
     Потом  я  вернулся  домой.  Стал  студентом. Первые беззаботные  дни  в
университете. Разговоры  о  Комитете  происходили между  нами  очень  часто.
Кто-то сказал о повышенной слышимости в аудиториях, а вскоре  меня дома ждал
неожиданный визит.
     У нашего  очень  демократического  семейства  (отец  -  шофер,  мать  -
медсестра)  имелся  дальний родственник -  полковник КГБ. Иногда он  навещал
нас. В тот раз  я поговорил с ним вообще-то ни о чем,  по-моему,  о каком-то
фильме. После его  ухода подвыпивший отец  сказал  мне, что, по словам этого
родственника, на факультете  журналистики есть специальные  розетки. Я сразу
догадался,  о  чем  он.  Подслушивающее  устройство  состоит  из  микрофона,
элемента  питания  и  антенны.  И  удобнее всего для  устройства  "жучка"  -
розетки. Нет, неспроста сказал о розетках дальний родственник.
     Потом присмотрелся  - розеток было понатыкано на самом  деле немало.  О
том, что подслушивают, многие знали. Острили, поминали какого-то  Петровича.
Очень скоро я понял,  кто  это, - сотрудник КГБ на  факультете журналистики,
который  сидел  на  первом этаже,  под парадной  лестницей,  дверь  в  дверь
напротив медпункта.
     Это  открытие меня почему-то  ужаснуло. А  еще больше  то, что студенты
были  развращены не  только  знаниями о  "жучках"  и  тем,  что  считали  их
присутствие на факультете нормой, но и прямым пособничеством органам.
     Подслушивающие устройства  не  должны  были  работать  вхолостую. Чтобы
узнать  мнение  студента по тому или иному вопросу,  надо было его спросить.
Вот некоторые  и  задавали наводящие вопросы вблизи "жучков". И ответ уходил
прямо в эфир.
     С Петровичем были связаны многие  преподаватели. Помню В. Ш. Я ходил на
занятия в его  экспериментальную группу, на  которых  он  просил  нас  вести
дневники.  Сказал  примерно  так:  "Пишите  свободно, раскованно,  искренне.
Помните,  что  каждый человек -  мир непостижимых проблем".  И носил  стопки
дневников в комнатку под лестницей.
     Но что  я все о  других да о других... Пора и о  себе. У меня был  друг
Боря, с которым я познакомился еще до армии. Он был хиппи, его не раз сажали
в  психушку. Он  сильно интересовался литературой,  что  нас  и  сблизило. Я
понял, что за  Борей следят,  и знал, почему. У  Бори была знакомая, которая
ему  помогала  делать   ксероксы   с   Набокова  и  Солженицына.   В   самой
радиофицированной аудитории я с  приятелем разговорился о Боре. Сказал  и  о
ксероксах, хотя  никто не тянул  меня  за язык. Приятель неожиданно попросил
повторить мой рассказ.  Я  догадался, зачем,  но повторил. Почему? Да просто
испугался. И когда вышел из аудитории, то понял, что совершил предательство.
Боре я больше не звонил и  не встречался  - было стыдно. Стукачом я не был -
просто лозинкой под колесами".
 
     Н. Н., диссидент Москва. Восьмидесятые.
     "Я решил написать  вам. Хотя  и считаю, что работа секретных служб - не
забава для журналиста.  Поэтому и  не открою своего имени. Но в прошлом надо
разобраться. Будем разбираться вместе, если хотите.
     Прежде всего отмечу три момента, которые ослабят ваш интерес  ко мне, и
один момент,  который  его усилит. Мой случай не типичен для  практики  КГБ.
Исповедуясь,  я  не собираюсь каяться. Я вновь поступил бы так  же (одна моя
техническая  ошибка  не  в  счет).  Я  прекратил  свою  связь  с КГБ еще  до
перестройки.  А  вот  что  усилит Ваш интерес: я работал против  диссидентов
мировой известности. Это не считая многих других. Одиннадцать человек из них
были арестованы.
     Теперь  история  моей деятельности.  В 14  лет  я  уже  имел осознанные
политические убеждения.  Какие -  писать не буду, чтобы не вызвать априорное
отношение  к ним  и  предрасположности,  обусловленной Вашими  политическими
пристрастиями. И постарайтесь не гадать о моих убеждениях. Скажу только, что
был  противником брежневского режима,  считая его преступным. Никто не читал
комсомольских  пропагандистских  брошюр, а мне они  были очень интересны,  я
сравнивал то, что там было написано, с тем, что видел в жизни. Однако, кроме
комсомола, не было больше поля для активности.
     Параллельно  я занимался  общественными  науками.  Что,  собственно,  и
помогло  КГБ  выйти  на  меня.   Однажды  задумал  провести  социологическое
исследование  методом  включенного  наблюдения.  Результаты  мне  показались
интересными. Я  поделился ими в  комитете комсомола и предложил выступить на
научно-практической  конференции. Меня  возмущало,  что профессора, читавшие
доклады о борьбе идей,  понятия не имеют о жизненных реалиях.  Комсомольские
функционеры ответили мне, что фактов, о которых я хочу сообщить, в советском
обществе  нет и быть не может.  Но  когда  я  вышел из  комнаты, комсомольцы
набрали номер известного телефона.
     Вскоре  мне позвонили,  представились и пригласили  в  номер  одной  из
гостиниц. Там меня  встретил начальник отдела  КГБ,  его заместитель и  один
сотрудник.  Мои  социологические  изыскания  их  очень  заинтересовали.  Они
предложили встречаться регулярно, и я согласился. "Нажима обстоятельств" или
давления не было. Была оказана определенная  помощь в решении некоторых моих
проблем, но не более. Они  действительно пытались  помочь  мне,  но у них не
получилось.  Однако  наше  сотрудничество  продолжалось.  Мне  выплачивалась
небольшая сумма  денег,  которая  уходила на  транспортные и командировочные
расходы.  Так что  ни  принуждения,  ни  корысти в  моем случае не было.  По
инструкции,   действующей   в  КГБ,   сотрудничество   может   быть   только
добровольным.  Мне  все  же  известно,  что добровольность трактуется крайне
расширительно и порой граничит с шантажом.
     По  правилам,  я  мог  встречаться  только с  тремя  сотрудниками  КГБ:
начальником отдела,  его  заместителем и офицером,  находящимся со  мной  на
связи. Но  бывают перемещения  кадров. В  общей сложности  я контактировал с
пятнадцатью сотрудниками,  наблюдая их  работу, и потому могу  судить о ней.
Звания у  них были - от лейтенанта,  стажера Высшей школы  КГБ, до генерала.
Служебный  уровень  -  от  районного  управления  до центрального  аппарата.
Кстати,  мне  известно, что  центральный  аппарат причастен  ко  всем делам,
выходящим  за  пределы одного региона. Все  пятнадцать  сотрудников  были  с
высшим образованием, но интеллигентными из них были только двое.
     Почему я согласился на сотрудничество? Работа эта нелегкая и непростая.
Тем более что мое отношение к власти было негативным. Но дело в том, что мое
отношение к тем, против  кого я работал, было тоже  негативным. Политическая
истина  конкретна, а политические силы, участвующие в  борьбе, многообразны.
Соглашаясь  с одним  политическим течением  в  оппозиции,  можно  решительно
сопротивляться  другому.  Политических  союзников  выбирают не  по моральным
критериям, а  по их силе. Это и освобождает от верности им. Так, сотрудничая
с  КГБ, я организовал  втайне от  Комитета  несколько передач  по  западному
радио,  очень  нужных   мне  передач.  Моя  задача  состояла  в  том,  чтобы
расшевелить  застой политической  жизни.  А сделать это  можно  было  только
нажимая на все клавиши - и черные, и белые.  Рассчитывать на революцию снизу
не приходилось. Мало у кого была возможность и выступать в печати. Надо было
раскачивать  власть, надо  было  воздействовать на  зарождающиеся  структуры
оппозиции, изменять их в  нужную,  с моей точки зрения, сторону, нужно  было
рассчитывать  на  будущее.  Мой  способ для  этого  -  фильтрация  секретной
информации для КГБ.
     Оценить общий  итог  моей  работы  очень трудно.  Получалась (почти  по
Энгельсу) некая равнодействующая различнонаправленных сил. Я  заставлял двух
своих  противников  -  КГБ  и  диссидентов  (но  лишь  одного  политического
направления)  -  воевать  между  собой.  Думаю,  что  это больше раскачивало
застой, чем укрепляло одного из них и популяризировало второго.
     Мне  можно бросить упрек, что люди  страдали в лагерях.  С легкостью от
этого не отмахнешься. Но я не предавал тех, кого считали диссидентами.  Я не
считал  их диссидентами, а потому я им не изменял. Я с ними боролся, пусть и
недемократическими методами.
     Сейчас принято прославлять диссидентов, рисуя их рыцарями чести. Раньше
печать  охаивала, дискредитировала  их. И  то, и  то  -  односторонность.  Я
преклоняюсь   перед  нравственным   подвигом  Сахарова.  Но   я  знаю  среди
диссидентов и  других людей.  Я знаю общий фон околодиссидентской публики. К
сожалению,  это  растленная  богема.  Были  герои,  но  были   и  истероиды,
спровоцированные  властью на преждевременные выступления. Власть и оппозиция
стоили друг друга.  И если я самочинно взял на себя роль судьи в этом  деле,
то только потому, что был уверен в своей правоте.
     Мне можно возразить, что когда сторонник одной части оппозиции борется,
посредством КГБ, с  другой частью  оппозиции, то ослабляется вся оппозиция и
выигрывает КГБ. Так рассуждает тот, кто  не  знает политики. КГБ выигрывал в
любом  случае  просто  как  более сильный  партнер в игре.  Но относительный
выигрыш  оставался  и  за силами  прогресса. Ибо  противоположная нам  часть
оппозиции была намного реакционнее КПСС.
     Можно считать, что я  сотрудничал с КГБ  по  убеждению, но убеждения не
были элементарными.  И я  сейчас не  считаю,  что все силы - от "Памяти"  до
анархистов;  от  либералов  до  партии  "Сталин"; от КПСС  до  НТС -  должны
пользоваться одинаковой  свободой.  Я также  не считаю, что демократия  дает
гарантии   от   крайностей.  В   истории   всякое   бывало.   Перестройка  и
демократизация были  необходимы. Но истина  остается  конкретной. Что  хуже:
чтобы  несколько десятков  человек  работало на свежем воздухе  в лагере или
чтобы тысяча человек была растерзана в межнациональной резне?
     Политическими соображениями мои мотивы не исчерпывались. Разведка - это
такая сфера,  о которой мало что известно тому, кто  с ней не соприкасается.
Речь не о секретности  -  это самое простое. Разведка  дает уникальный  угол
зрения  на жизнь. Был бы на моем месте писатель или  философ  - он бы оценил
это. Когда ведешь  разведывательную  работу,  начинаешь понимать,  сколь  же
ограничены  возможности  человеческого  познания в  самой  простой жизненной
ситуации. Люди не понимают последствий своего слова, жеста. В упор  не видят
мотивов  собеседника. Поддаются на самые  незамысловатые  приемы.  Почему-то
считают,  что  собеседник может  знать никак не  больше  их самих, видеть не
дальше их.  Люди  образованные, с  жизненным опытом, с репутацией хитрецов -
внезапно  открывают  поразительно  наивную,  даже глуповатую  сторону  своей
личности, когда попадают в поле зрения разведки. Это одинаково относится и к
диссидентам, и к сотрудникам КГБ.
     Какое же  страшное оружие -  разведка!  Люди не  способны  к внутренней
дисциплине, к  целесообразности  своей  речи. Но проявляется это по-разному.
Сотрудники  КГБ  -